Монтировщики не приколотили половик и осветитель не знал, что делать с прожектором, который сдох опять за час до начала прогона. Пропал один костюм и скамейка была со сломанной ножкой. Все было против того, чтобы начать, но я не стал кричать, бурно реагировать на это. Мой верный помощник Анатолий справился с этими проблемами. Лампа была найдена где-то на складе, костюм обнаружился у актера в гримерке, а скамейку восстановил плотник, который примчался из дома (благо жил в двух шагах от театра). Генеральная прошла. После этого был худсосвет. Обсуждение. Я должен был там присутствовать. Меньше всего мне этого хотелось, но я думал о том, что будет через два дня и меня это согревало. Говорили разное – много плохого и самую малость хорошего – что спектакль новый и сама форма нова, это хорошо, но есть риск, что не поймут, не будут ходить. Мне дали слово, но я сказал только одно, что благодарю всех, хотя все этого не достойны. Мои слова приняли как протест, но директор перевел это в шутку и намекнул, что банкет в любом случае состоится, а мне шепнув, что заплатит, хоть я этого и не достоин. Мне хотелось плюнуть ей в глаза, но сдержался. Она тоже терпела мое присутствие, как и я. Мы квиты.
Домой я сразу не пошел. Я искал это дерево. Тысяча восемьсот семьдесят первое. Иска долго. Нашел. На окраине города. Вот оно. Спиленное. Осталась только табличка. Намек ясен. То есть меня уже нет (с ударением на «уже»).
Домой я пришел и съел виноград, который был на столе. Там еще лежали сосиски. Осилил только три, две оставил. Налил кофе и заел его шоколадом, который тоже удобно лежал рядом в конфетнице. Потом пошел спать. Актеры придут поздно. Им нужно обсудить мое поведение, и я знал, что без спиртного им будет трудно это сделать.
Ночь восемнадцатая
Сегодня ночь особенная. Девятнадцатой не будет. На моем месте будет кровавое пятно и только. Может быть, и пятна не будет. Мне кажется, что у меня и крови то нет. Ее совсем мало. Выпили. Мне будет проще. Хотя мне сейчас ничто не сможет помешать. Разве могло помешать Ван Гогу отрезать себе ухо. Никто не отобрал у него нож. Никто не по помешал покончить жизнь самоубийством десятки поэтам. Среди них…да зачем. Кто-то явно покончил – утонул, повесился, съел горсть несладких таблеток. Другой же умирал медленно – под влиянием отравленного воздуха, слов-стрел, ножей, пуль. Все они самоубийцы. Все творческие люди. Да что говорить, театр – это крематорий. И я в нем основательно пропекся.
Сценарий прост. Сложнее его срежиссировать, но исходя из того, что мой спектакль, этакий спектакль в спектакле прост – один актер и минимум декораций, я почти не волнуюсь. Разве что зрителей будет намного больше, чем людей в зале, жителей в этом городе, да что там в Москве и других городах России и за рубежом. Это должно произвести впечатление на многих. Сегодня ночью пройдет моя единственная первая и последняя репетиция, я знаю, что где-то к обеду заглянут сюда и...обнаружат, а вечером пройдет премьера.
За день до вердикта начинаешь дрожать. Все кругом трясется, начиная со стола, за который хватаешься как за шлюпку, но эта посудина давно дала течь и потом – дело времени, какого-то часа, в данном случае бесконечного вечера, ночи и половины дня.
Спектакль, который завтра будет показан на публику, состоится. Он в любом случае станет лучшей моей работой. Выйдут актеры, и невольно запросится: «режиссера!», но никто не выйдет. Обязательно объявят, что режиссер этой ночью ушел из жизни, и пусть попробуют не хлопать. Спектакль должен сорвать столько оваций.
Может быть, это будет дешевая слава, но она непременно останется в истории этого города. Что же эпатажей в моих постановках было предостаточно. Выйти обнаженным в день премьеры, в платье и фиолетовых чулках – все это было. Было даже ранение в голову, повязка на голове. Но все это не выстреливало. Нужно было что-то еще. И решение пришло неожиданно. Уже здесь. Я не думал, что дойду до этого.
Сколько сейчас. Позади сдача. Аплодировали. Меня не было. Были местные критикессы, смешные и вульгарные. Им бы булочки печь для своих мужей-недотрог, а они что-то строчили в блокноте. Меня вызывали, но я не вышел. Этому будет посвящена целая колонка в газете.
Как больно. Мне казалось, что сердце должно биться иначе. Оно куда-то спешит. Сколько мне было предначертано – десять лет или двадцать, если бы не этот холодный нож. И боль, тягучая, до этого знал, когда ломал ногу и болел зуб. Но это другое…другое.
Не могу, я ухожу в прошлое. Меня затягивает воронка.
Никто не держит за руку, воды, как говорится не подаст. А как хочется. Сердце замирает, заставляет немного подождать, чтобы дать еще одну, или сколько их там будет (никто не знает) возможностей.