Генри выпил еще вина и слегка оттаял. Время от времени он оглядывал большую комнату с кружевными занавесками, навощенными плитками пола и широкой кроватью под балдахином, причмокивал губами и бормотал: «Ничего себе». Дик вышел вместе с ним и угостил его обедом в своем любимом бистро, а потом познакомил с Минет, самой хорошенькой барышней в заведении мадам Пату.
Когда Генри удалился наверх, Дик еще несколько минут сидел в салоне с одной девицей, по прозванию Дерти-Герти, у которой были ярко-красные волосы и большой дряблый крашеный рот, пил скверный коньяк и грустил.
– Vous triste?[247]
– спросила она и положила ему влажную руку на лоб.Он кивнул.
– Fi`evre… trop penser… penser нехорошо… moi aussi.[248]
Потом она сказала, что покончила бы с собой, да только боится; не то чтобы она верила в Бога, но она боится, как все тихо будет, когда она умрет. Дик подбодрил ее:
– Bient^ot guerre finie. Tout le monde[249]
будет доволен вернуться домой.Девица разревелась, и мадам Пату влетела, визжа и вереща, как чайка. Она была дородная женщина с уродливой челюстью. Она стала таскать девицу за волосы. Дик смутился. Он уговорил мадам отпустить девицу наверх, дал ей денег и ушел. Он чувствовал себя ужасно. Когда он вернулся, ему захотелось писать стихи. Он попробовал вызвать в себе то сладостное, мощное, пульсирующее чувство, которое охватывало его всякий раз, как он садился писать. Но он чувствовал себя только несчастным и лег спать. Всю ночь напролет, в полудреме, в полураздумье, перед ним маячило лицо Дерти-Герти. Потом он начал вспоминать, как он жил с Хильдой в Бей-Хеде, и завел сам с собой длинную беседу о любви. «Все это – мразь и гнусность… Мне надоели девки и целомудрие, я хочу любить». Он стал размышлять, что будет делать после войны, скорее всего, вернется на родину и займется политикой в Джерси – довольно плачевная перспектива.
Он лежал на спине, уставясь в потолок, по которому бродила заря, с улицы послышался голос Генри, звавшего его; он спустился на носках по холодным плиткам лестницы и впустил его.
– Какого черта ты меня свел с этой девкой, Дик? У меня такое чувство, словно я вывалялся в грязи… О Господи!.. Уступи мне, пожалуйста, полкровати, Дик. Я завтра же утром найду себе комнату.
Дик дал ему пижаму и лег с краю, стараясь занять как можно меньше места.
– Все несчастье в том, Генри, – сказал он зевая, – что ты закоренелый пуританин… Надо быть чуточку больше европейцем.
– А сам-то ты не пошел с этими суками?
– Я лишен какой бы то ни было нравственности, но я разборчив, дорогой мой, я истинный сын Эпикура, – сонно промямлил Дик.
– Тьфу, я сам себе кажусь грязной тряпкой, – прошептал Генри.
Дик закрыл глаза и заснул.
В начале октября Дика послали в Брест со спешным пакетом. Это был, по словам полковника, столь важный пакет, что его никак нельзя было доверить обыкновенному курьеру. В Ренне ему пришлось два часа ждать поезда, он обедал в станционном буфете, как вдруг к нему подошел пехотинец с рукой на перевязи и сказал:
– Привет, Дик! Как тебе это понравится, черт побери, неужели ты?
Это был Скинни Меррей.
– Надо же, Скинни! Рад тебя видеть… Сколько же лет – пять, шесть?… Да, стареем… Ну что ж ты, садись… Нет, это не годится.
– Кажется, следовало отдать честь, господин капитан? – сухо сказал Скинни.
– Брось, Скинни… Послушай, нам надо найти уголок, чтобы потолковать по душам… У тебя есть время до отхода поезда? Понимаешь, меня арестует военная полиция, если увидит, что я ем и пью с рядовым… Подожди на улице, покуда я кончу есть, потом мы найдем какой-нибудь кабак за вокзалом. Уж я, пожалуй, рискну.
– У меня есть час времени… Я еду в отпуск в Гренобль.
– Сукин сын, счастливец… Ты тяжело ранен, Скинни?
– Осколком шрапнели в руку, господин капитан, – сказал Скинни и вытянулся (по залу промаршировал сержант военной полиции). – Когда я вижу этих дьяволов, у меня мурашки по спине бегают.
Дик кое-как дообедал, расплатился и перебежал площадь за вокзалом. В одном кафе они нашли заднюю комнату, темную и спокойную на вид. Только они уселись поболтать, выпить пива, как Дик вспомнил про свой портфель. Он забыл его на столе. Он шепнул задыхаясь, что сию же минуту вернется, перебежал площадь и влетел в станционный буфет. Три французских офицера сидели за его столом.
– Pardon, messieurs.
Портфель лежал там, где он его оставил.
– Если бы я его потерял, мне пришлось бы застрелиться, – сказал он Скинни.