Дверь открывается, они достают меня из машины и ведут по неровной тропинке.
Я запинаюсь – кто-то берет меня под руку.
Мы останавливаемся и стоим секунду, затем они снимают с меня мешок.
Ослепленный прожекторами, я моргаю, моргаю, моргаю.
По краям – ночь, в центре – белый свет.
Ноубл, Олдерман и Прентис стоят передо мной в свете прожекторов, ярких неземных прожекторов.
В центре сцены – диван.
Кошмарный, мерзкий, прогнивший, протухший, окровавленный диван.
– Ты здесь раньше когда-нибудь был? – спрашивает Ноубл.
Я смотрю на диван, на почти совсем истлевший бархат, на пружины – ржавые, железные, острые как шипы.
– Ты знаешь, где ты находишься? – спрашивает Прентис.
Я смотрю на них, на херувимское сияние вокруг их лиц. Я качаю головой.
– Ты уже когда-нибудь раньше здесь был или нет? – снова спрашивает Олдерман.
Да, я был. В тех кошмарах я приходил на это самое место. Я киваю и говорю:
– Да.
Ноубл кидается вперед и бьет меня по челюсти. Я падаю на колени, по моим щекам текут слезы, мой рот наполняется кровью. Свет гаснет.
Удар – и я просыпаюсь. Я сижу на стуле в камере. Ни наручников, ни мешка больше нет.
– Посмотри на нее! – орет Ноубл.
Я пытаюсь сосредоточиться на столешнице.
– Посмотри на нее!
Ноубл стоит, Олдерман сидит.
Я беру фотографию, увеличенный черно-белый снимок ее лица, ее отечных век и распухших губ, ее почерневших щек и испачканных волос, и меня трясет, трясет, меня рвет, рвет на стол, горячая желтая желчь – по всей комнате.
– О господи, твою мать!
На мне – чистые комбинезон и рубаха.
Ноубл и Олдерман сидят напротив меня, на столе – три кружки с горячим чаем.
Олдерман вздыхает и читает с листа A4:
– В полдень воскресенья, двенадцатого июня, тело двадцатидвухлетней Дженис Райан, имевшей судимости за проституцию, было обнаружено на помойке, недалеко от Уайт Эбби-роуд, в Брэдфорде. Оно было спрятано под старой тахтой. Согласно заключению судмедэкспертов, смерть наступила в результате обширной черепно-мозговой травмы, нанесенной тяжелым тупым инструментом. Судя по частичному разложению трупа, смерть наступила около семи дней тому назад. Исходя из характера травм, можно предположить, что этот случай не связан – повторяю, не связан – с преступлениями, широко известными как
Тишина.
Потом Ноубл говорит:
– Ее нашел ребенок. Он увидел ее правую руку, торчащую из-под дивана.
Тишина.
Потом Ноубл кивает и говорит:
– Да, и я думаю, что все это случилось следующим образом: я думаю, что ты отвез ее в Брэдфорд, привел на свалку, ударил по голове камнем или кирпичом, а потом стал прыгать по ней до тех пор, пока у нее не переломались все ребра и не лопнула печень. У тебя не было с собой ножа, но ты решил попробовать обставить это дело как убийство Потрошителя. Поэтому ты задрал ей лифчик, стащил трусы, снял джинсы, а потом подтащил ее за шиворот к дивану и надвинул его на нее. Потом ты забросил подальше ее сумку и отвалил.
Тишина.
Потом я говорю:
– Но почему?
– Судебная медицина, Бобби, – говорит Олдерман. – Твои следы на ее одежде, ее – на твоей, ты везде – в ее квартире, под ее ногтями и в ее влагалище, на…уй.
– Но зачем? Зачем мне ее убивать?
Тишина.
– Боб, мы знаем, – говорит Олдерман, глядя на Ноубла.
– Что знаете?
– Что она была беременна, – подмигивает он.
Тишина, потом Ноубл говорит:
– И ребенок был твой.
Я ору, мои ладони прижаты к столу, Олдерман и Прентис пытаются удержать меня на месте, Ноубл уходит.
Крича снова и снова, опять и опять.
– Спросите его, спросите Эрика Холла, мать его. Приведите его сюда. Это не я. Это не я, мать вашу. Я бы никогда не смог.
– Спросите его, спросите эту чертову падлу. Это он, я знаю, что это он. Это не я. Я не смог бы. Никогда в жизни!
Крича снова и снова, опять и опять.
Я захлебываюсь, моя голова зажата у кого-то подмышкой, Олдерман и Прентис пытаются усадить меня на место, Ноубла нет.
– Все дело в том, – говорит Ноубл, – что, если верить Эрику, Дженис звонила ему и просила защиты. От тебя.
– Херня собачья.
– Ладно, тогда откуда он знает о том, что она была беременна от тебя, если она никогда ему не звонила?
– Она звонила ему, чтобы попросить денег. Она была его информатором до тех пор, пока он не стал ее сутенером.
– Бобби, Бобби, Бобби. Давай не будем переливать из пустого, бля, в порожнее.