Он закрыл глаза. Это потруднее, чем усвоить умственную дисциплину. Тут требуется самоунижение, саморазложение. Нужно окунуться в мерзейшую мерзость. Что самое ужасное, самое отвратное из всего? Он подумал о Большом Брате. В сознании невольно всплыло огромное лицо (он так часто видел его на плакатах, что представлял не иначе, как в метр шириной) с густыми черными усами и глазами, неотступно следившими за ним. Что он на самом деле испытывал к Большому Брату?
Из коридора послышался тяжелый топот сапог. Стальная дверь с лязгом распахнулась. В камеру вошел О’Брайен. За ним стояли офицер с восковым лицом и охрана в черной форме.
– Вставай, – велел О’Брайен. – Подойди.
Уинстон встал напротив него. О’Брайен взял Уинстона за плечи своими сильными руками и внимательно посмотрел на него.
– Ты думал обмануть меня, – сказал он. – Это было глупо. Встань ровнее. Смотри мне в лицо.
Он помолчал и продолжил, смягчив тон:
– Ты идешь на поправку. В умственном плане ты почти в полном порядке. А вот в плане чувств прогресса не наблюдается. Скажи, Уинстон – и помни, врать нельзя: ты знаешь, я всегда сумею распознать ложь, – скажи, что ты на самом деле чувствуешь к Большому Брату?
– Я ненавижу его.
– Ты ненавидишь его. Хорошо. Тогда пришло время сделать последний шаг. Ты должен полюбить Большого Брата. Подчиниться ему недостаточно – нужно полюбить его.
Он отпустил Уинстона, слегка подтолкнув его к охране.
– В сто первую, – приказал он.
На каждом этапе своего заключения Уинстон знал, или так ему казалось, в какой части безоконного здания он находится. Возможно, сказывались легкие перепады в атмосферном давлении. Камеры, где его избивала охрана, были под землей. Комната, где его допрашивал О’Брайен, находилась под самой крышей. А сейчас он оказался на предельной глубине, глубже некуда.
Камера оказалась самой просторной из всех, где ему приходилось бывать. Из обстановки он заметил только два столика, покрытых зеленым сукном. Один стоял в паре метров от него, а другой подальше, у двери. Его привязали к креслу так туго, что он не мог пошевелить даже головой. Затылок был схвачен зажимом, и Уинстону приходилось смотреть прямо перед собой.
Вскоре открылась дверь и вошел О’Брайен.
– Ты как-то спросил меня, – сказал О’Брайен, – что в сто первой комнате. Я сказал, что ты уже знаешь ответ. Все его знают. В сто первой комнате – самое страшное на свете.
Дверь снова открылась. Вошел охранник, держа в руках что-то решетчатое, какую-то коробку или корзину. Он поставил ее на дальний столик. О’Брайен загораживал вид, и Уинстон не мог разглядеть, что внутри.
– Самое страшное на свете, – продолжил О’Брайен, – у каждого свое. Иногда это погребение заживо или сожжение, утопление или сажание на кол, и еще полсотни смертей. А бывает, что это какие-то тривиальные вещи, даже не смертельные.
Он шагнул в сторону, чтобы Уинстон смог лучше разглядеть, что на столе. Там стояла вытянутая металлическая клетка с ручкой сверху для переноски. На передней стенке крепилось нечто наподобие фехтовальной маски, причем вогнутой стороной наружу. И хотя до клетки было три-четыре метра, Уинстон рассмотрел, что она разделена на две продольные части. В каждой что-то шевелилось. Это были крысы.
– В твоем случае, – сказал О’Брайен, – самое страшное на свете – это крысы.
Едва увидев клетку, Уинстон ощутил непонятную дрожь предчувствия, безотчетный страх перед неведомым. Но только сейчас он вдруг понял назначение странной маски, приделанной спереди. Его внутренности словно растворились.
– Вы не сделаете этого! – выкрикнул он надтреснутым фальцетом. – Вы не станете, не станете! Это невозможно!
– Помнишь, – сказал О’Брайен, – тот момент паники в твоих снах? Ты на пороге тьмы, в ушах стоит рев. По другую сторону тьмы что-то ужасное. Ты понимал, что там, но не смел себе признаться. Там были крысы.
– О’Брайен! – сказал Уинстон, стараясь контро-лировать голос. – Вы знаете, в этом нет необходимости. Что вы хотите, чтобы я сделал?
О’Брайен не дал прямого ответа. Он заговорил в манере школьного учителя, как делал иногда. Взгляд его устремился вдаль, словно он обращался к аудитории за спиной Уинстона.
– Одной боли, – сказал он, – не всегда достаточно. Бывают случаи, когда человек выдержит любую боль, даже вплоть до смерти. Но у каждого есть что-то непереносимое – что-то, чего он не может видеть. Храбрость и трусость тут ни при чем. Если ты падаешь с высоты, хвататься за веревку – не трусость. Если ты вынырнул с большой глубины, жадно глотать воздух – не трусость. Это лишь инстинкт, который не искоренишь. Точно так же с крысами. Для тебя они непереносимы. Давление, которого тебе не вынести при всем желании. Ты сделаешь, что от тебя требуется.
– Но что это, что? Как я могу сделать то, чего не знаю?