Но и время, когда Форель создавал свой труд, уже воспринималось как переломное. Эпоха невинности подходила к концу. Викторианская мораль все очевиднее доказывала свою неприменимость к реальной жизни. Стало возможным признавать и обсуждать сексуальные инстинкты. «Пришла Проблема Пола, румяная фефела и ржет навеселе», — фиксировал Саша Черный. Никто, однако, не знал, что с этими инстинктами делать и как ими управлять. Обыкновенный герой своего времени, пожилой академик у Мопассана размышлял: «С восемнадцати и до сорока лет, если включить в счет все случайные встречи, все мимолетные связи, можно допустить, что у нас были близкие отношения с двумя или тремя сотнями женщин».
Сравним это с диалогом у Довлатова: «Спрашиваю у Чернова:
— Много у тебя было женщин?
— Тридцать шесть и четыре под вопросом«.
Столь поразительная разница в цифрах объясняется исключительно тем, что француз, как и большинство его сверстников, изрядно шатался по борделям. Ибо все еще подразумевалось, что от мужчины следует ожидать непрерывных половых подвигов, но от порядочной женщины — целомудрия. В результате значительную часть женской половины человечества составляли старые девы и проститутки.
Размышляя над этим противоречием, Август Форель предлагает рецепт, который ему самому казался наиболее разумным и реалистичным. В грядущую эпоху просвещенные мужчины добровольно будут хранить абсолютное целомудрие до двадцатипятилетнего возраста. И тогда-то, невинные как ангелы, пойдут к венцу рука об руку с такими же невинными восемнадцатилетними девицами. Швейцарцу в голову не могло прийти, что разразится сексуальная революция, и молодые девушки будут вести столь же свободную сексуальную жизнь, что и мужчины. Такой вариант профессор, разумеется, и вообразить не мог, он даже о нем не заикается.
В некоторых случаях швейцарский врач оказался удивительно прозорлив, в других — потрясающе наивен. Задачи по исправлению морали, которые казались ему грандиозными и трудно выполнимыми, худо-бедно решены. Зато с теми, которые представлялись ему сущей ерундой, как-то не получилось.
В цивилизованных странах общество не отвергает матерей-одиночек и не заставляет их топиться. Никто не тащит в тюрьму живущих вместе гомосексуалистов. Всеобщее образование внедрили. Женщины преподают в университетах и руководят государствами. В то же время цюрихский мечтатель предсказывал, что человечество с легкостью откажется от алкоголя, а женщины — от варварского «раскрашивания лица, волос, даже губ». Тут он, как мы видим, жестоко ошибся.
В России книга швейцарского врача успех имела чрезвычайный. До революции она переиздавалась четыре раза. Среди читателей был некий юный врач, сам впоследствии ставший литератором. Точно известно, что ему была знакома по крайней мере одна глава из книги. Там рассказано о некой Фриде Келлер, девушке из бедной семьи, поступившей служить в кафе. Хозяин как-то попросил ее спуститься в погреб, девять месяцев спустя она родила мальчика, которого задушила и закопала в лесу, и — как все мы, конечно, помним — на суде говорила, что ей нечем было кормить ребенка.
— А где же хозяин этого кафе? — спросила Маргарита.
— Королева, — вдруг заскрипел снизу кот, — разрешите мне спросить вас: при чем же здесь хозяин? Ведь не он душил младенца в лесу!
Такова эта история. Специалистам по творчеству Булгакова она хорошо известна, а привязка к судьбе швейцарской убийцы и позволяет датировать события «Мастера и Маргариты» весной 1929 года. Реальная же Фрида Келлер предстала перед судом, была приговорена к смертной казни, которую заменили на пожизненную каторгу.
Для Фореля история соблазненной и покинутой служанки — пример общественного ханжества, подкрепленного судебным произволом. Но мы, просвещенные читатели двадцать первого века, как-то не вполне можем разделить пламенную убежденность автора. И не потому, что сердца наши черствы. Просто мир изменился.
Столетие назад женская непорочность была святыней, детей же путалось под ногами несметное количество. (Та же Фрида была одиннадцатой дочерью в семье; а ведь имелись еще и братья.) Для нас же культ девичьей невинности — вещь столь же абстрактная и устаревшая, как, например, принципы вассального долга или кодекс самурая. Зато каждый ребенок вполне конкретен и крайне ценен. Тем более что гандон доступен самым широким слоям населения, и рожают редко и поздно. Поэтому, когда мы читаем, как сначала девушка роет ребенку могилку в лесу, а потом душит его специально захваченным шнурком (не платком, как в романе), нам сложнее сострадать несчастной жертве общественного лицемерия. Как-то сразу в голову приходит, что наверняка можно было ребенка отдать на воспитание, найти бесплатный приют. Но женщина той эпохи была беспомощна и безответственна, она брела по жизни, словно сомнамбула.