А та дама, молодая-симпатичная, родственница Деменючки, говорит мне – отчего я расстроилась так – говорит, наши американские ребята отстояли Вторую Мировую Войну, у России, бедной, уже ничего не было в конце войны, наши ребята-американцы всё дело решили. Ну я в бутылку полезла, расстроилась до головной боли, говорю ей, как же так, как не стыдно, наши ребята там остались, если сама не знаешь, хоть в учебник посмотри или в книгу какую – сейчас их полно, а мне-то книги ни к чему, я – свидетель. Посмотри, когда американцы включились. А она мне, бац! Сталинистка!, – говорит, как по голове стукнула. Это мне-то! У меня отец под Москвой и его брат, и вообще, вся родня по мужской линии там осталась, я отца и не помню, мала была. Мне было, наверное, года три, когда мама со мной в какую-то теплушку втиснулась... Потом вспоминала, как пробиралась на Урал. Месяц ехали. Больше стояли, чем ехали, говорила. Умирала мама в трезвой памяти, только спрашивала: "Где ребенок?". Это её перепуг был на всю жизнь, но она как бы контролировала себя, покуда в силах была, а потом, когда годами ослабела, испуг этот всплыл. Было такое: я потерялась в дороге, пока ехали в теплушке. Ничего не помню, мама говорила, сидела у нее на коленях, а потом, хвать, – нету. Она бегала по вагонам, спрашивала, люди говорили, что видели, мол, ребенка с кружкой. Наверное, что-то я заметила своим детским глазом, что иногда проходят люди с кружками, что-то им бросают туда. Ну, взяла и я кружку и пошла, как большая.
Помню, как нашлась. Помню шершавую шинель. Незнакомый дядька носил меня подмышкой, как сверток, и всё выкрикивал: "Ваша девочка?... Ваша девочка?..". И помню мамин крик. Она никогда не целовала меня, время было нецеловальное, не до того было, только за руку крепко держала, а тут – чуть не задушила. А я испугалась, думала, меня наказывать будут и криком зашлась, а потом, чувствую, лицо ее – мокрое. Когда она бредила в старости: "Где мой ребенок?", а я знала, она меня ищет, я ее руку держала, а у самой тоже лицо мокрое. Сейчас такое скажешь, сразу определят: война, дитя, теплушка, сюси-муси. Раз память не отшибло, значит сталинистка... У вас есть знакомый адвокат? Дочка говорит: я полицию не вызвала, в госпиталь не поехала, – всё бесполезно. А я хочу сама узнать, может не бесполезно. Мне с детства: то не фарт, а то, ничего, может и повезти.
Тот шершавый дяденька в шинели оказался из города Златоуст. Помог маме на завод устроится, карточки получать на себя и меня. Он был инвалидом войны, жил со своей бабкой Тимофеевной в большом доме, мы у них комнату снимали. Бабушка была ничего, неплохая, меня жалела, говорила "вкуированный ребенок", "выкуированная из Москвы, вкуированая сюда". А хромой шершавый дядя, я его так звала, а мама сердилась: нельзя так говорить – и по губам меня легонько так, чуть-чуть – нельзя так, надо по имени: дядя Николай. Мама всё говорила: если бы не он... Так вот, дядя Николай имел мечту, можно сказать, помешательство: пианино купить. У него голос был, зычный такой, он в Доме культуры пел, и дома тоже, особенно, когда выпьет. А тогда кто не пил? Да еще в тех местах... А мама моя всё мечтала козу купить, чтобы меня козьим молоком отпаивать, я тощая была, и дядя Николай всё не мог отъесться, худючий был.
И вот повез он на одном грузовике – я это помню, будто у меня пред глазами фотокарточка стоит – пианино и козу. Мы с мамой поехали на пригородном до соседней станции встречать грузовик и дядю Николая. Встретили. Он ждал нас неподалеку от станции. А кто не знает что такое грязь дорожная, поезжайте на Урал, но не в город большой, а подальше. Увяз грузовик на дороге, дядя говорит, сходите в совхоз, приведите тракториста с трактором, иначе не выбраться. Мама сбегала, привела тракториста, а дядя Николай говорит, я вам, девочки, не посоветую трястись в кузове с козой и этой музыкой – он так пианино называл. Ступайте на пригородный, а мы за вами следом. ...