Они двинулись снова, они шли как будто сквозь строй, как идет к костру нераскаянный еретик — погруженные в себя, переполненные моментом. Разъяренное человеческое море еще гневалось на них, но навредить уже не могло. Мусор бил в тела, точно в стены, презрение, вылитое на Когорту, больше не имело адресата, его не замечали, на него не отвечали, оно утратило всякое значение, его больше не было. В молчании Когорта двигалась к своей цели, и целью этой, великой и значительной, ради которой стоило преодолевать оплевание, был обшарпанный двухэтажный дом на улице Фонарной — Музей воинской истории и допотопной техники, хранилище ржавчины и всевозможного хлама.
Таков был план Глефода.
Наисовременнейшим оружием, способным одолеть Освободительную армию, он собирался разжиться на свалке.
Разбираясь в памяти капитана, Томлейя постоянно испытывает соблазн заклеймить его дураком окончательно, припечатать всю эту историю клеймом глупости, чего она, без сомнения, заслуживает от начала и до конца. Вместе с тем всякий раз, когда идиотизм достигает очередного апогея, писательница с удивлением обнаруживает, что если Глефод хотел делать то, что делал, для этого не существовало иных способов, кроме нелепых и откровенно смешных. Как единственным источником вдохновения были фальшивые легенда и гимн; как единственными друзьями и друзьями друзей были ничтожества и трусы; как единственной площадкой для выступлений была сцена стриптиз-клуба «Мокрые киски» — так и Музей воинской истории и допотопной техники был единственным местом в столице, где еще оставалось хоть какое-то оружие.
Выбора не было, Глефод имел, что имел. Фактически, понимает в какой-то момент Томлейя, капитан искал подвига в обстоятельствах, не предусматривающих ничего, кроме позора и глумливого фарса. Он не мог не выглядеть жалко и смешно, он был словно музыкант, которому вручили сломанный инструмент — и играй, как хочешь.
Но если музыка невозможна, остаются отдельные чистые ноты, и воля довести свою партию до конца.
Частый посетитель Музея, в подлинность его коллекции Глефод верил свято, и веру эту в нем поддерживала позеленевшая табличка у входа, на которой помещались все необходимые увещевания. Табличка лгала: все экспонаты Музея были современной подделкой, причем не лучшего качества, за исключением разве что кибернетического увеличителя силы, что честно и с гордостью представлял вершину технической мысли как минимум двадцатилетней давности. Фальшивы были кирасы и рыцарские шлемы, бесстыдно лгали о себе индейские головные уборы и накидки, ни единой аутентичной нитки не было в кафтанах гурабских гвардейцев, халатах нигремских лучников, ярких мундирах пищальников и гоплитских набедренных повязках. Постыдно лгало и оружие: все копья, мечи, топоры, булавы и алебарды, все луки, пращи и мушкеты, что грозно висели на стенах, заманчиво лежали в руках обряженных манекенов — все было бутафорией: затупленной, с запаянными дулами, несбалансированной, негодной ни для чего, кроме пускания пыли в глаза.
Пыль в глаза, да — но разве пыль нужна была Когорте, этим измученным людям, жаждущим силы и прошедшим ради нее через позор? Глефод обещал им оружие, и они ждали лазерных ружей, зажигательных бомб, мортир и гаубиц, даром, что знали эти вещи лишь по картинкам. Но вместо арсенала их глазам предстала история — набор бессмысленных фактов, воплощенный в предметах, лишенных практического употребления. Здесь, за стеклянными витринами, вмерзшие в громаду времени, словно в вечную глыбу льда, покоились сотни подвигов, десятки войн, море пролитой крови, благородство, предательство, надежда и отчаянный страх — все, что когда-то было живым и волнующим делом, а ныне обратилось в мертвые слова.
То был второй удар, еще один пинок реальности, напоминающий о неизбежном разрыве между иллюзией и правдой жизни. Преодолеть его оказалось сложнее: один за другим, рассыпавшись по залу Музея, бойцы Глефода останавливались перед экспонатами и спрашивали себя, как, во имя всего святого, поможет им этот хлам? Неужели с этим им и предстоит идти против Освободительной армии, против танков и пушек, против всего, что лучшими людьми этого времени спроектировано калечить и убивать?
Да, то был вопрос, продиктованный инстинктом самосохранения: они верили в легенду, как верили всему прекрасному, но слишком абсурдным оказалось предложенное оружие, даже если другого им было и не найти. Оживить эти бессвязные обломки истории могла лишь интерпретация, кто-то должен был оплести их паутиной слов и обратить глупость в необходимость.
Взгляды Когорты обратились к Глефоду, и Хосе Варапанг, помявшись немного, заговорил о том, что думал про себя каждый.