Пожалуй, что так — однако и то, что в нас абсурдно, должно служить тому, что в нас истинно. Существует такой масштаб явлений, в котором противоположности равны. Если в нас нет силы — пусть за оружие возьмется великая слабость. Если ум наш ничтожен — пускай в бой двинется наша могучая глупость, и посмотрим, на что она способна. А если же у нас не осталось правды, если смысл всего происходящего заключается в наших врагах, а не в нас — что ж, мы обопремся на огромную и благую бессмыслицу — и больше мне вам сказать нечего.
Это была не совсем правда — Глефоду под силу было говорить еще и еще. Вместе с тем он мог прерваться уже на середине, ибо решение Когорта приняла сразу же, как речь зашла о переодевании. В самом деле — где еще иллюзия могла сблизиться с реальностью теснее, чем в идее сменить заляпанные обноски на красивую одежду, овеянную историей?
Самые бредовые идеи заразительны, как правило, именно потому, что содержат в себе некое пленительное зерно, отвечающее на такие глубинные запросы души, в которых человеку трудно себе признаться. Будь даже предложение капитана еще нелепее, разве не давало оно людям слова возможность сбросить свою старую кожу, перестать быть собой — и разве не возникло оно в обстоятельствах, где пережитое уже оплевание искупало новоявленный позор детской игры в солдатики?
Не принять предложение капитана Когорта не могла, и вот витрины были открыты, и сбиты оказались замки с запасников, и каждый боец сделал еще один шаг к смерти, избрав для своего последнего часа обличье себе по вкусу. С какой готовностью избавлялись они от безнадежно испорченных тряпок, с такой же тщательностью подбирали детали своего нового гардероба, как если бы от правильного сочетания наплечников и панцирей, поножей и перчаток, от того, целиком ли соответствуют поддельные костюмы эпохам, в чьей подлинности убедиться было затруднительно, действительно зависели и боеспособность Когорты, и сам успех ее замысла.
Такие требовательные и строгие, столь придирчиво отделяющие одну фальшивку от другой, бойцы Глефода выглядели и трогательно, и смешно. Казалось, на защиту старого мира, воплотившись в их тела, поднялась сама седая история — великая сумма ошибок, искупающая собственные грехи. Будь это не жизнь, а литература (а леди Томлейя тем и занимается, что превращает первую во вторую), было бы символично, что для создания нового мира, цивилизованного и приятного во всех отношениях, Освободительной армии пришлось бы словно одолеть все прошедшие эпохи, уничтожить стоящих у нее на пути воинов всех времен.
Но как получались эти воины? Как подходили солдаты Когорты к ролям, в которых им предстояло погибнуть?
Из всех кирас, хранящихся в Музее, Хосе Варапангу досталась та, на чьей нагрудной пластине шаловливая девичья рука вывела «Тара + Джеррик = ♥». Была то застарелая губная помада, неведомым образом въевшаяся в металл, или вовсе несмываемый красный маркер, Хосе не знал, однако, если «Тару», «Джеррика» и соединяющие их знаки ему стереть удалось, то перед сердцем спасовали и наждак, и замша, и чрезвычайно едкое средство для выведения пятен. Огромное, ярко-красное, оно располагалось прямо в центре груди, делая Варапанга прекрасной мишенью для всякого, кто пожелал бы в него выстрелить.
Сперва Хосе не хотел брать кирасу, однако потом вспомнил слова Глефода о точке опоры — и все-таки взял.
— Пускай, — сказал он, проведя рукой по нагрудной пластине. — Я принимаю это. Теперь я закрываю прошлое своим сердцем.
А вот Ян Вальран — застыл перед витриной с пещерными людьми, весь в мыслях о том, надеть или не надеть ему порядком пропыленную шкуру, взять или не взять оружие первобытной войны. Безусловно, с шестизарядным отцовским револьвером шансов против 800-тысячной Освободительной армии у него будет больше, чем с дубиной или каменным топором — однако, однако, однако… Если выбирать, кем идти в бой, кем предстать перед врагом, он предпочел бы явиться не жалким лейтенантом запаса, а свирепым Мамонтобоем, вождем своего заросшего племени.
Это определило решение. Уверенно и споро Ян сбросил с себя изгаженную куртку, и фальшивая шкура саблезубого тигра облекла его, словно вторая кожа. Обратившись в первобытного охотника, он даже хотел издать боевой клич, но побоялся, что это прозвучит и ребячески, и глупо.
Иначе шел навстречу легенде Мустафа Криз. Ему, актеру массовки с мечтой о драматической роли, переодевание отнюдь не казалось чем-то неуместным, напротив, он рад был возможности наконец-то привести свой внешний вид в соответствие с внутренним ощущением. Идущие из сердца слова о чести и доблести, о правде и красоте — разве уместны они были бы в рекламе содовой, в молодежном ситкоме, в дешевом водевиле и криминальном боевике? Где и когда он мог сказать их в жизни, а не на сцене? Костюм гурабского гвардейца, этот нелепый, непрактичный, но эффектный мундир давал ему такую возможность.