— В школе,— ответила Ребекка.
— А кто тебе помогает таскать товары?
— Моя мама.
Некоторое время Эспиноса молчал и смотрел в пол: купить еще один ковер?.. молча уйти?..
— Я тебя приглашаю пообедать со мной,— сказал он наконец.
— Хорошо,— кивнула девушка.
Вернувшись в гостиницу, он застал Пеллетье за чтением Арчимбольди. Издалека лицо его, да что там лицо, все тело Пеллетье излучало совершеннейшее спокойствие — такому и позавидовать недолго. Подойдя поближе, он увидел, что читает он не «Святого Фому», а «Слепую», и спросил, хватило ли у него терпения перечитать «Фому» от начала и до конца. Пеллетье поднял глаза, но ничего не ответил. Зато сказал: удивительная штука, может, только для него удивительная, конечно,— как Арчимбольди трактует темы боли и стыда.
— Деликатно,— сказал Эспиноса.
— Так и есть,— согласился с ним Пеллетье.— Очень деликатно.
«В Санта-Тереса, в этом ужасном городе,— писала Нортон,— я думала о Джимми, но более всего думала о себе, о том, какой я была в свои восемь лет, и поначалу мысли прыгали, образы прыгали — словно у меня землетрясение в голове — я не могла с точностью и ясностью припомнить ни единого эпизода, но, когда в конце концов сумела это сделать, все стало гораздо хуже: я увидела себя, как говорю — „Джимми“, увидела свою улыбку, серьезное лицо Джимми Кроуфорда, толпу детей, их спины, неожиданный порыв ветра, от которого нас защитил внутренний дворик, увидела, как мои губы сообщают мальчику — „ты позабыл“, увидела ластик, или, возможно, то был карандаш, я увидела своими нынешними глазами глаза, какими они были в тот момент, и снова услышала мой окрик, тон моего голоса, абсолютную вежливость восьмилетней девочки, которая зовет восьмилетнего мальчика, чтобы предупредить: „не забудь свой ластик“, и все равно не может никак назвать его по имени, Джеймс, или Кроуфорд — так, как обычно все называют друг друга в школе,— и предпочитает, сознательно или без, использовать уменьшительно-ласкательное Джимми, имя, которое означает нежность, нежность, как она проявляется в словах, нежность, которую чувствуешь именно к этому человеку, потому что только она в тот момент (что и есть мир) так его называет, и таким образом нежность и внимание (ведь она же нашла его потерявшуюся вещь) обряжаются в другие одежды: не позабудь твой ластик, твой карандаш — все это на самом деле есть словесное выражение — бедное или богатое,— счастья».
Они обедали в дешевом ресторане рядом с рынком, а младший брат Ребекки сторожил тележку, на которой они каждое утро перевозили ковры
и складной стол. Эспиноса спросил Ребекку, нельзя ли оставить тележку без присмотра и пригласить за стол и мальчика, но Ребекка сказала: не волнуйся, все в порядке. Если тележку оставить без присмотра, ее тут же утащат. Из окна ресторана Эспиноса видел мальчика, который сидел на горе ковров, как сторожевая птица, всматривающаяся в горизонт.
— Я ему отнесу что-нибудь поесть,— сказал он.— Что больше всего нравится твоему брату?
— Мороженое,— ответила Ребекка,— но здесь мороженое не подают.
Несколько секунд Эспиноса сидел и взвешивал: идти в соседние заведения на поиски мороженого или нет,— но в конце концов отказался от своего намерения: вдруг он вернется, а девушка исчезнет. Она спросила его, как там все в Испании.
— По-разному,— ответил Эспиноса; он все еще раздумывал, идти или нет за мороженым.
— По-разному с Мексикой? — спросила она.
— Нет,— ответил Эспиноса,— Испания внутри себя вся разная.
Тут ему пришла замечательная мысль отнести мальчику сэндвич.
— Здесь они называются тортас,— сказала Ребекка,— и моему братику нравятся сэндвичи с ветчиной.
«Ни дать ни взять принцесса или супруга посла»,— подумал Эспиноса.
И спросил хозяйку, может ли она подать тортас с ветчиной и прохладительный напиток. Хозяйка спросила, с чем он желает тортас.
— Скажи, что со всем, чем можно,— сказала Ребекка.
— Со всем, чем можно,— попросил Эспиноса.
Потом он вышел на улицу с сэндвичем и напитком и протянул их мальчику, который по-прежнему сидел на вершине горы из ковров. Поначалу тот стал отказываться — не хочу, мол, есть. Но Эспиноса увидел, как на углу улицы трое мальчишек, по виду постарше, смотрели на них и хихикали.
— Если не хочешь есть, возьми напиток и спрячь тортас,— сказал он.— Или отдай собакам.
Когда он вернулся к Ребекке, то сразу почувствовал себя хорошо. На самом деле не просто хорошо, а замечательно.
— Так нельзя,— сказал он.— Это нехорошо, в следующий раз пообедаем все втроем.
Ребекка посмотрела ему в глаза, и вилка зависла в ее руке, а потом улыбнулась одним уголком рта и поднесла еду к губам.
В гостинице, растянувшись на лежаке рядом с пустым бассейном, лежал Пеллетье. Он читал книгу, и, даже не глядя на название, Эспиноса знал какую: то был не «Святой Фома» и не «Слепая», а другая книга Арчимбольди. Подсев к Пеллетье, он присмотрелся: то была «Летея», роман не столь удачный, как остальные книги немца, хотя, судя по лицу Пеллетье, чтение было плодотворным и ему очень нравилось. Завалившись на соседний лежак, Эспиноса спросил, чем приятель занимался в течение этого дня.