— Но мысль какая заставляет тебя делать это?
— Великая мысль.
— Скажи.
— Во-первых: раздутая, как аэростат, посмертная слава возводит покойника — писателя или поэта в чин гения. А это более, чем «слишком поздно». Главное — гении, которые без аппетита доедаются червями, становятся поперек дороги молодым зреющим талантам, ждущим достойного признания. Напрасная никчемная посмертная реклама, давит, будто горячий утюг панталоны, нежную сияющую юность…
…Во-вторых: мера карательной экспедиции уничтожения посмертных чтений и разных писаний, воспоминаний привела бы к тому, что гения поторопились бы признать при жизни, когда слава и деньги могут доставить удовольствие вовремя, а не «слишком поздно», когда «приходит все»…
…В-третьих: мое решительное завещание заставило бы многих лентяев-читателей, которые откладывают чтение в сторону до какого-то будущего времени, взяться за книги при жизни автора, увеличивая таким образом доходность гения…
…В-четвертых: моя мера сразу обогатила бы мир широким разумом, так как не мало благоразумных гениев, зная привычку критиков и читателей давать славу и деньги после смерти, великих мастеров, просто не проявляют себя из справедливого нежелания пользоваться благом рекламы после смерти…
…В-пятых: в борьбе за своевременное признание гениев при жизни погибли бы раз навсегда бездарности и канцеляристы искусства, живущие за счет нелепого положения великих людей, никогда не умеющих устроиться практически. Тогда как паразиты, пользуясь случаем всеобщего невежества, подсовывают свою отвратительную фальшь макулатуру. Чорт бы их загнал в пекло, сгори они там; я помню, как трудно и тяжко мне пришлось пробиваться сквозь толпу этой литературной мрази, довольно тесно объединенной, на подобие воров и их притонов, пока наконец вылез я в знаменитости, ради спорта, ради азарта, ради потерянного времени. Ххо! Идиоты-критики заметили меня на одиннадцатой книге, когда у меня трещала спина от работы и жрать было нечего. При этом хвалили именно мои первые книги, самые первые, где я щедро разливал свой густой, пьянящий сок, где особенно чувствовались мои железные бицепсы, мое упорство, моя бритва, мой горизонт, моя магнетизирующая фантазия, моя лаборатория радио-мысли…
…Ах, Чукка! Я готов сейчас зубами откусить кусок топора — так велика и теперь обида, что поздно заметили мои пламенные труды: никакого счастья не испытал — все пришло поздно, все стало обычным, естественным, нормальным, даже обязательным, даже скучным…
…А вот если бы заметили мой талант вовремя, сразу, с первых книг, — из меня вышла бы дивная фабрика, истинный всепроникающий гений — чорт знает что вышло бы. Ого! На хвост кометы походила моя голова. Я дышал, как Везувий. Но… Меня тогда не заметили. Нет, Чукка, нет. И где же было заметить меня, огнедышащего, живого, искрометного, юного, насыщенного, когда критики-могильщики в тысячный раз писали, облизываясь, о старых или новых покойниках, возводя их с тупой пошлостью в чины гениев, доказывая друг другу, что это действительно так, будто кто-то сомневался в этом…
…Я был горяч и молод — я нестерпимо жаждал заслуженных разговоров, внимания, славы и денег. Дико и страстно жаждал. Я имел право. Но вот… покойники-гении, вновь возведенные, становились поперек дороги и, по воле гробокопателей, затирали, не пускали меня, принуждая ждать смертной очереди. Реклама делала свое дело, и покойники пользовались завидным успехом у нервных читателей…
…Издатели же, конечно, предпочитали издавать мертвых, так как покупать произведения у покойников дешевле, выгоднее, чем у живых, капризных, недовольных, гордых. Словом, мертвецы стояли на дороге. И это в то время, когда десятки и сотни таких огнедышащих, как я, остро нуждались в немедленном внимании и помощи, будучи истощенными в нелепой борьбе за великую жизнь…