Я часто думаю о ней, стараюсь ничего не упустить и не напутать — ко мне ведь все время обращаются. Я ничего не имею против, наоборот, директор-то увольнением грозит. Но обо мне так часто спрашивают — ему даже пришлось сказать, где я живу, ведь интересовались именно мной, Валентиной Сергеевной, и я могла бы рассказать, что по собственному желанию не хотела уходить, а он вогнал меня. Постепенно-то я и рассказывать толком научусь. И не хочешь, да научишься. Иногда мне даже деньги за это дают, одной мне из всех. А нас всего двенадцать — две на кассе и десять в залах присматривают. Я здесь на пятом месте по стажу. Когда я только начинала, восемь лет тому назад, в июле, Константин Дмитрич был еще замдиректора, а Елена Ивановна — нашей старшей. Она меня нанимала и никого не пугала увольнением. Тогда иконы еще не были застеклены. Это уж Константин Дмитрич приказал, потому что одной каракулей не обошлось — все больше людей нацарапывали на иконах свои имена. Прямо напасть. Хотя следили мы зорко, как орлы. Ничего не должно было случиться. И вдруг снова нацарапали. Я уж и смотреть-то боялась, но все время находила новую порчу. Прямо как на скамейках в саду. Однажды даже оклад погнули. Тогда и премии лишили. Всех лишили. А уж ко мне-то как привязывались, потом даже не извинились, когда все выяснилось. А Константин Дмитрич просто пригляделся, и что же увидал? Всюду одни и те же имена: Ванька и Антон, Антон, Ванька. Все по-разному написаны, иногда только двумя буквами — А и В, В и А, как инициалы. Ванька-то наш завхоз, а Антоном истопника звали. Константин Дмитрич не сразу догадался. Сами они сказали, что это не они, но он все равно уволил их — за пьянство. Тогда-то и застеклили. Нас Константин Дмитрич тоже грозился уволить. Только глаза прикроешь, он уж тут как тут. Да за чем там и присматривать? Если никто не ходит, так мы-то тут при чем? Раньше хоть колхозников приводили. Да что там.
11 мая была среда. У нас вообще не было посетителей, гостиница-то на ремонте стояла. Иностранцев и тех не было. Когда я его увидала, я сразу поняла, что он тракторист или кто-то такой. Иногда и правда, будто шестое чувство подскажет. Я подумала, что он уж точно не здешний. Но все мы радовались, что хоть кто-то пришел к нам в музей. Он стоял перед каждой картиной. Такого хочешь не хочешь заметишь, но его я прежде не видала. Аля Петровна подмигнула мне, она всегда подмигивает, если ей мужчина понравится. Долго ей пришлось мигать, так пристально он всматривался в картины, а я подумала: посмотрим, сколько же он простоит у меня. Я его хорошо разглядела, всего сверху донизу. Сидела я, где всегда сижу, вот тут. А он стоял вон там, перед картиной. Со спины-то я его прекрасно рассмотрела, а когда он вон там стоял, то и сбоку тоже. Крепкий мужчина, прямой, как свеча, лет этак шестидесяти, не пьяница, это точно. Я и думаю: на такого бы я моего Пашу, так и быть, променяла. Время все шло и шло, тут-то я и поняла: здесь он простоит ничуть не меньше, чем у Али Петровны. И так вот смотрю я на него сбоку, а он сделал еще шаг вперед и как бы дернулся всем телом, будто пулю принял. Потом стоял не двигаясь, но у меня мурашки по телу побежали, так я испугалась. А он что? Медленно так наклоняется, словно кланяется. Не может, думаю, надпись прочесть, глаза какие плохие, а он уж становится сперва на одно колено, потом на другое и целует стекло, крестится раз, другой, третий, четвертый и бормочет что-то — ничего не разобрать. Я, понятно, растерялась, не знаю, что делать. Никогда такого не случалось, первый раз такое. Я ничего не сказала, с места не двинулась, чтобы не явились Аля или Георгиевна. Пусть стоит на коленях, подумала, пусть стоит, сколько хочет, здесь он скрыт от чужих глаз.
И все же как-то странно: взрослый человек в музее стоит на коленях и бормочет. А потом вдруг вижу: он ползет вперед, прямо к стеклу, и все ближе, ближе. Тут я, клянусь Богом, встала с места. Он совсем близко, ну вплотную приближается лицом к иконе, хоть там и стекло. Так вот я встаю — тут-то все и происходит. Жуткий звон, доложу я вам. Все случилось так быстро, что я не успела ничего сказать. Его голова упала вперед, лбом прямо об стекло — бам и еще раз бам и дзынь, — стекло вдребезги. Господи помилуй, думаю, меня точно уволят. А он стоит на коленях, вокруг осколки, и целует икону, а губы все в крови. Аля потом сказала, что я кричала, пока она меня не схватила в охапку. Стекло разбито, ничего не поделаешь. Губы в крови. Но он продолжал целовать икону, и губы перестали кровоточить, уж я свидетель! Сначала сильно кровоточили, а потом совсем перестали, после второго поцелуя — правда, никакой крови. Как отрезало. И он заплакал, тракторист-то заплакал, а ведь был не пьян!