В одном отрезке лабиринта из стен через равные промежутки торчали перекрученные железные завитки. Газовые рожки? Да — так как, несмотря на неисчислимые слои покрывающей их белой краски, четко было видно, что оканчивались все раструбом. Не иначе как торчат тут с XIX века. Едва заметно — но, кажется, что-то могло начать проклевываться.
Нет, слишком непрочная ниточка, чтобы нанизать на нее целую историю. Скорее это драгоценная деталь, которую замечаешь, когда уже отводишь глаза в сторону.
Она подошла к двери, на которой по трафарету было выведено: “Добровольцы”. Звучало это обнадеживающе, человеческим интересом веяло недвусмысленно, так что она постучала. Никто не ответил, и дверь не была заперта. За дверью оказалась пустая запущенная комнатенка; только в углу стоял железный шкафчик картотеки. В ящиках обнаружилась куча пожелтевших бланков, размноженных на ротаторе, и оборудование для приготовления коффе. Она потянула за шнур жалюзи. Пыльные створки неохотно разошлись. Ярдах в двенадцати по верхнему уровню ист-сайдского шоссе неслись машины. Шелест их шин моментально выделился из беспорядочного неумолчного гудения у нее в ушах.
Под эстакадой виднелся фрагмент маслянистой реки, темнеющей на глазах по мере того, как темнело весеннее небо, а еще уровнем ниже двигался на юг второй поток машин.
Она закрыла жалюзи и попробовала оконную раму. Та беспрепятственно отворилась. Она высунулась в окно, и ветерок колыхнул кончики шарфа, вплетенного в ее косички. И там, футами всего двадцатью ниже, была ее история: в треугольнике, образованном подъездной рампой к шоссе, зданием, в котором была она, и зданием поновее, в костлявом стиле семидесятых, располагался самый замечательный пустырь, какой ей приходилось видать, идеальнейший садик, по колено заросший сорняками. Вот и символ: Жизни, пробивающейся сквозь запустение мира сегодняшнего, Надежды…
Нет, это слишком просто. Но в сорняках ей увиделся некий проблеск, услышался некий шепот (интересно, как они называются; может, в библиотеке будет книжка…); так иногда в “Нежных пуговках” странная комбинация двух обычных слов порождала схожее искрение на самой грани пониманья. Например:
“Элегантное применение листвы и грации, и маленького кусочка белой ткани с маслом”.
Или еще сильнее: “Слепое волнение мужеподобно и предельно”.
4
На горизонте боли привычные перистые облачка сменились грозовыми тучами. Мучаясь бессонницей в неисправном боксе, что примыкал к “скорой помощи”, он уставился на красную лампу над дверью и попытался прогнать боль волевым усилием. Но та не проходила, а обострялась, не только в плече, а иногда и в пальцах или в коленях; не боль даже, а осознание того, что боль возможна, далекое настойчивое “трень-брень” вроде телефонных звонков, адресованных голове его с какого-нибудь фантастического затерянного континента, Южной Америки, кишмя кишащей ужасными новостями.
“Наверно, от недосыпа”, — решил он, поскольку, когда есть объяснение, всегда легче. Даже бессонницу можно было бы как-то вытерпеть, если бы только наполнить голову чем-то еще, кроме собственных мыслей — телепрограммой, шашками, болтовней, работой…
Работа? Кстати, уже почти пора заступать. Так, цель поставлена, теперь надо только собраться с силами. Встать: запросто. Дойти до двери: тоже ничего особенного; хотя своим аритмичным конечностям он не больно-то доверял. Открыть: открыл.
Блеск коридорных ламп внезапно высветил обыденные контуры со сверхъестественной четкостью, словно бы всё взяли и освежевали, слупив кожицу, обнажив мышцы и вены. Ему захотелось вернуться во тьму и снова выйти, в среднестатистическую повседневность, какую помнил.
На полпути к следующей двери ему пришлось обогнуть парочку “мертвых по прибытии”, анонимных и бесполых под полотнищами. По скорой помощи, понятное дело, поступало гораздо больше жмуриков, чем собственно пациентов; вся грязь большого города. Память о мертвых держалась примерно столько же, сколько хорошая рубашка — вроде той, что он купил перед тем, как посадили.
В основании спины зародилась боль, поднялась, как на лифте, по позвоночнику и сошла. Встав в распор в дверной раме (на выбритом черепе выступил пот, и бисеринки зигзагом побежали по шее), он ждал возвращения боли, но не слышал ничего, кроме далекого “трень-брень”, и отвечать на звонок не собирался.
Он поспешил в дежурку, пока еще чем-нибудь не накрыло. Заступив, он чувствовал себя как бы под защитой. Он даже описал левой рукой мах-другой, вроде бы как заклиная демона своей привычной боли.
— С тобой все нормально? — подняла глаза от кроссворда Стейнберг.
Капелл замер. Не считая будничных грубостей, положенных по командной должности, Стейнберг никогда не заговаривала с теми, кто рангом ниже.
— Вид у тебя препаршивый.
Изучая бессловесный кроссворд кафеля под ногами, Капелл повторил — правда, не вслух — свое оправдание: недосып. В глубине души зароился и зажужжал гневный гнус: чё она тут пялится? Какое у нее право, она ему не начальник. Чё, до сих пор пялится? Нет уж, он на нее смотреть не будет.