— Ладно, — сказал призрак. Он нахмурился, затрепетал на ветру и стал исчезать. Последнее, что увидел Выжига, были неясные очертания ноги, занесенной над спиной козла.
— Помни, только сто ярдов — ни шагу больше, — сказал Выжига.
— Как тебе угодно, — сказал призрак, но уже неохотно. К этому моменту Выжига порядком начал ему надоедать.
— И не вздумай его пришпоривать, — сказал Выжига.
— Я ничего не могу поделать со шпорами, — сказал призрак. — Они твои, и я не могу заставить их исчезнуть. — Теперь уж Выжига ему окончательно осточертел, и он вонзил шпоры. Козел завертел головой, чтобы увидеть, что происходит. Шпоры снова вонзились ему в бока. Козел не на шутку струхнул, когда увидел, что на его спине никого нет. Он ринулся вперед, сбил с ног Выжигу, рванулся к лачуге и встал на дыбы. Падая, призрак сделался твердым, чтобы выдержать удар. Он полетел головой вперед, врезался в лачугу, снес ее и продолжал лететь дальше. Выжига пришел в ужас и с воплями кинулся вдогонку за призраком, требуя, чтобы тот вернулся и починил лачугу. На протяжении почти двух миль он, пыхтя, пытался догнать шпоры, пока они не сделали сильного рывка и не оставили его далеко позади. А козел так и не вернулся.
— Я был прав, когда подозревал в этом какой‑то подвох, — сказал Выжига и повесил объявление:
Призракам и бродягам
ВХОД ВОСПРЕЩЕН!
ДЖУДА УОТEH
МАТЬ (Перевод И. Боронос)
Когда я был еще мальчишкой, меня часто пугал пристальный, испытующий взгляд матери. Она подолгу смотрела на меня, не говоря ни слова. Я всегда смущался и виновато опускал глаза, с беспокойством перебирая в уме все, что делал днем.
Но вскоре я убедился, что ее мысли были очень далеки от моих маленьких дел; они касались ее только тогда, когда из‑за них еще больше усиливалось ее неприязненное отношение ко всему, что нас окружало. Она тревожилась о сестренке и обо мне; ее постоянно волновала наша судьба в этой новой стране, где она всегда чувствовала себя чужой.
От меня она видела мало радости: хотя мы поселились здесь совсем недавно, я уже успел перенять многие привычки окружавших меня людей. Я отдалился от нее. Во всяком случае, так казалось матери, и это ее огорчало.
Сколько я ее помню, у матери не было близкого друга, и мне кажется, у нее вообще не появлялось потребности делиться с кем‑нибудь своими сокровенными мыслями и надеждами. Хотя я знал, что она горячо любит меня, у нас с ней никогда не было тех тесных дружеских отношений, какие иногда возникают у матери с сыном. Ей была свойственна такая уверенность в себе, в своих взглядах на жизнь, что никакое противодействие, никакие жизненные трудности не могли поколебать эту уверенность. «Будь сильным перед людьми, плачь только перед богом», — обычно говорила она и придерживалась этого правила даже в отношениях с отцом.
В узком кругу наших знакомых посмеивались над нежеланием матери прочно обосноваться в этом городе, подобно другим, над ее склонностью, как они говорили, витать в облаках, над ее нелепыми, но непоколебимыми убеждениями.
С людьми она всегда обходилась мягко. Она говорила тихим голосом, вела себя сдержанно, и подчас казалось, что она все делает машинально, а мысли ее где‑то далеко. Ее спокойное печальное лицо, проникновенный взгляд темных глаз и черные волосы были исполнены строгой красоты. Тоненькая, худая, она сутулилась, будто под бременем, лежавшим на ее плечах.
С раннего детства мать всегда казалась мне какой‑то далекой, принадлежащей иному миру, не такой обыденной, как отец. Он был моложав, охотно играл и возился с детьми, когда они настолько подросли, что могли болтать с ним и смеяться его шуткам. Мать была старше его. Ей, видимо, было под сорок, но можно было дать и больше. Она долго не менялась с годами и, казалось, совсем не старилась, пока к концу жизни вдруг сразу не превратилась в старуху.
Меня всегда разбирало любопытство — сколько же ей лет. Она никогда не отмечала своего дня рождения, как, впрочем, и вся наша семья. У нас дома никогда не зажигали свечей, не пекли пирогов и не дарили подарков, как у других. Своим приятелям на улице, которые хвастливо расписывали, как праздновали их день рождения, я, запинаясь, повторял слова матери, что такие праздники — просто глупое и нелепое преклонение перед собственной персоной.
— Пустой обман, — говорила она. — Как будто жизнь можно разделить на равные кусочки по двенадцать месяцев! Важны дела, а не годы!
Хотя я часто повторял ее слова и даже гордился тем, что день моего рождения не праздновался, я однажды как-то не удержался и спросил мать, когда она родилась.
— Родилась — и все. Как видишь, я жива, что же еще тебе нужно знать? — ответила она так резко, что я уже больше никогда не спрашивал ее о возрасте.