— …Да! Хорош он, русский выбор! — почесал Цахилганов взлохмаченный затылок. — Направо пойдёшь — смерть найдёшь, налево — то же самое: погибнешь… А вообще-то, что мне терять? К праведности я не пригоден. А за оголтелую неправедность меня… Степанидка однажды в сердцах может прихлопнуть,
за то, что я сгубил Любовь,
стрельнет хоть из чего, и разнесёт полбашки, не моргнув глазом. И сядет… Сядет в тюрьму, дурочка… Нет. Остаться в живых Цахилганову не суждено хоть так, хоть эдак, хоть разэдак, да и смысла нету!.. Налево пойдёшь — направо пойдёшь — прямо пойдёшь… А Люба — пусть! Пусть Любовь оживёт,
пусть живёт
вместо Цахилганова, поганца,
жизнь которого только истребляет
её,
то есть — Любовь…
То есть — Жизнь.
Да, убираться с земли придётся Цахилганову. И не хотелось бы, но… Обречённо махнув рукою, он подхватил мензурку с остатками водки и, крякнув как следует, опрокинул в себя,
— Тьфу ты, я же пить не собирался… — ошалело крутил он головой и жмурился: — Патрикеич, клянусь, не хотел!
В глаза его метнулось какое-то косматое пламя —
Уже через минуту, однако, Цахилганов благодушно посмеивался:
— Велика важность. То всего лишь сон был! Странный сон. И всё. Подумаешь, принял сорок граммов…
Но опьянел он вдруг сразу и необычайно сильно.
— Оставайся, Любочка. Живи лучше — ты!.. — широко мотал рукой Цахилганов, довольный собственным великодушьем, и заваливался набок. И плакал легко и светло, вытирая обильные слёзы растопыренной ладонью. И снова жалел себя:
— Я обречён! Пусть будет так!..
Пнув стул, Цахилганов пошёл искать санитара,
чтобы сказать ему срочно, дерзко и смело,
всю правду.
— …Ты, адов привратник! Почему не на службе? — заранее говорил Цахилганов, держась за стенки зала и не находя санитара нигде. — Ты сам не знаешь, дурак, урод, что ты есть — пер-со-ни-фи-кация!.. Персонификация моих — моих! — низменных страстей, Циклоп. Вот кто ты есть, мать твою за ногу!.. Циклопка! Друган! Иди сюда, я тебя расцелую, не чужой ты мне. Тьфу. Тьфу… В адовых вратах, значит, нас встречает некая персонификация наших страстей, и ты — таков, Циклопчик, потому что мои страсти — таковы: они — одноглазы! Кривые страсти… Плоские, как твоя рожа. Рябые…
— Эй, копия? Души… меня в своих мерзких объятьях и целуй напоследок! Давай прощаться. Я, отслаиваюсь, я тебя покидаю, я избавляюсь от того, что ты есть, навсегда! Иду на взлёт!.. От винта!
С этими словами он кое-как выбрался из подвала.
Лицо обдало крепким весенним холодом,
и Цахилганов немного пришёл в себя.
Удивительный синий свет заливал больничный двор. Тонко поблёскивали льдинки по краям застывающих луж. Мужик санитар в треухе одиноко стоял в этом синем свечении. Он терпеливо смотрел на дальние ворота, застывшие в бездействии, — и на яркое окно операционной в больничном корпусе, и тосковал, как тоскует человек, к которому слишком долго не приезжают следующие, долгожданные, новые гости.
Циклоп развернулся —
и уставил на Цахилганова своё лунное око.
— Ну! Прощай! — прокричал санитару Цахилганов. — Люба — и я. Я — и она. Либо то — либо другое. Принадлежащие разным мирам, мы должны были… найти общую форму существованья! Увы!.. Циклоп, друг, это трудно. И уже невозможно теперь. Невозможно, как чудо… Но скрепляет всё — я понял — она! Любовь! Я слишком далеко отошёл от неё… И всё же, ради неё, ради Любы моей…
— Ради неё… Мы с Патрикеич идём искать лаз, — уверял он санитара. — Я попробую совершить нечто. Ради всех порядочных — я и ради порядочных! — людей на земле. Смех!.. Но ты меня понял?
Тот ощерился и прорычал нечто нечленораздельное. Рябое лицо санитара затем отразило тупое, животное неудовольствие
Оглядываясь на санитара с опаской, Цахилганов сделал пару неверных шагов в сторону больничного корпуса:
— Прощай, братец… Я попрошу, чтобы меня благословила Любовь. Я отправляюсь на заданье…
Вдруг он услышал трудный, клокочущий, злорадный хрип.
— До сви-дань-я!!! — внятно выговорил Циклоп ему в спину.
Цахилганов остановился. Мужик сверлил его одиноким оком и скалился.