Разогреться что ли?
Разминая ноги, Цахилганов принялся делать что-то вроде зарядки.
— Опять… — сказала Любовь и отвернулась.
Зелёной краски, должно быть, не хватило при последнем больничном ремонте. В изголовье реанимационной кровати стена докрашивалась охрой
и являла над подушкой
неожиданный коричневый полукруг-полунимб.
Цахилганов наскоро помотал руками во все стороны над белым её платком, отгоняя Любино виденье.
— Ну, как теперь? — спросил он Любовь.
И долго смотрел потом на её припухшие веки, на тонкий нос в едва заметных веснушках — их всего пять.
Люба дышала слабо и ровно.
— Пока ещё нет ничего страшного, — сказал про Любу Внешний. — При её диагнозе это может продолжаться долго. Ты знаешь.
— Где ты был всё это время? — обрадовался ему-себе Цахилганов. — А ведь мы с тобой сущий пустяк не договорили… О чём, бишь, мы толковали?
Он прилёг на кушетку, кутаясь в больничный халат — серый, в оранжевых обезьянках, дрыгающихся на лианах и болтающихся на своих хвостах.
— О чём? Да всё о том же: о социалистическом рае. Построенном преступной ценою. О саморазрушительности блага, созданного путём зла, — холодно ответствовал Внешний.
Цахилганов подумал — и покивал себе, другому.
— Всё правильно. Чтобы создать для кого-то рай на земле, необходимо прежде создать ад для других. Ад для других!.. Любой рай на земле создаётся ценою ада, в который одни насильно вгоняют других… У нас, в социалистическом раю, сияло Солнце, добытое сброшенными в ад при жизни… Солнце грело так горячо, что мы, молодые…
SOS. Так получилось помимо нашей воли. SOS. Мы ли виноваты, что в итоге на нас не действуют тонкие раздражители, а действуют лишь самые грубые, животные, примитивные?
Внешний не возражал, а продолжил в той самой тональности, которую задал только что сам Цахилганов:
— …Но адский труд невинно убиенных вливался ярким электрическим светом в твои глаза и пронизывал весёлую в наглости — и наглую в веселии — твою душу. Но ад, незаметно и вкрадчиво, вливался в неё — и порабощал. И увечил. И дробил. И размывал. И вот теперь содрана с души твоей спасительная оболочка.
И миры иных измерений хлынули в неё
жестоко и нещадно.
— …Но прежде что-то случилось с клеткой, продлевающей род, — пробормотал Цахилганов озадаченно. — Впрочем, у меня есть Степанида.
— Целящаяся в тебя…
— Каждому своё, — отмахнулся Цахилганов. — Каждому своё. Пускай себе целится. Чем бы дитя не тешилось. Давай о чём-нибудь другом. Только не надо опять про…
— Да. Скоро летучая пыль Карагана снова взовьётся над степью, — стыло улыбался ему Внешний из больничного зеркала, вмазанного в стену.
Нет, это повторяется и повторяется какая-то изощрённая пытка советской историей —
— Уймитесь вы, мысли-псы!.. Ну, зачем ты, навязчивый мой собеседник, мучаешь меня, заставляя смотреть в прошлое, на замученных здесь людей? Я-то тут при чём?!! Не занимался я — лично — никакими репрессиями. Уничтожение русских, хохлов, казахов осуществлялось по плану иудея Троцкого! Потом эта машина пошла уничтожать и тех, кто её изобрёл… И мой русский отец выполнял приказы, только — приказы, точно так же, как иудеи в погонах позже стали выполнять приказы, уничтожая в лагерях своих же –
И хохлы в погонах уничтожали хохлов, русских, евреев. И татары — татар. Почему же — я, отчего — я, должен размышлять на эти темы бесконечно? Не понимаю! Нет.
— Потому, что умирает любовь.
— Да, Люба, она… очень слаба.
Цахилганов вдруг устал от собственного сопротивленья, и теперь разглядывал русское прошлое обречённо и почти смиренно.
Обледеневшие жертвы коллективизации лежат нетленными мощами, в ряд, под шпалами железнодорожных веток, идущих от Карагана в разные стороны.