Измождённых строителей железных дорог социализма, которые падали здесь, в степи, замертво — от истощения и вьюг, укладывали в насыпь. Их трупы служили наполнителями грунта. Трупы сберегали тем самым энергию, а значит — немного продлевали жизнь остальным заключённым с тачками.
Они, нетленные мощи социализма, лежат ныне в ряд многими сотнями километров,
и не оттаивают под грунтом летом,
когда вздымается чёрная пыль Карагана.
Вспотевший от верхнего тепла лёд снова подёргивается холодом, идущим из окоченевших навечно трупов. И испарина вновь превращается в лёд — испарина сцепляется новым льдом.
…Ледяные люди под шпалами лежат, как живые. И будут лежать там, как живые, в утрамбованном грунте — вечно. Такой лёд не тает никогда.
Но весёлые живущие люди,
едущие поверху, в вагонах,
и не помнящие о них,
становятся мертвее них, не замечая того:
они теряют тонкие свои ощущенья, охладевая душой,
ибо нельзя безнаказанно русским ездить по таким путям —
по трассам лагерного коммунизма Троцкого!
Эти ледяные пути ведут Россию в ничто, в никуда, в низачем. И вот это ничто-никуда-низачем наступило…
— Мы въехали по этим дорогам в период психических мутаций, которые неизвестно чем завершатся… Вот что вы, наши отцы, сделали с нашими душами, — понимал теперь Цахилганов, видя перед собой покойного Константина Константиныча Цахилганова —
и ничего не чувствуя при этом.
Он просто отмечал, да и всё:
— Вот как ваши действия отражались затем на состоянии наших душ, леденеющих под вашим искусственным солнцем рукотворного рая…
— Лучше подумай, что вы сделали с душами ваших детей, — буднично и слабо ответствовал тот из небытия.
— Я? Мы?… Не знаю, отец. Я знаю только, что сделал со мной ты. Со степью, с людьми,
а значит — со мной.
И недовольно заворочался вдруг, забрюзжал невидимый Патрикеич:
— Ну — заладили! Степь да степь… И всё-то у вас ОГПУ виновато! Извините, конечно, за компанию! Зато какой-никакой, вредный ли — полезный, а порядок был. Не нами те решенья принимались, и никто нас про то не спрашивал. А приставлены мы были с батюшкой твоим — для порядка! Его и обеспечивали. Чтоб крепче становилась клетка государства! Чтоб, значит, не размывало ничего. Не разносило… Ууууу — порядок был! А остальное-то — не нашего ума дело считалось,
— Что ж, Патрикеич! Поработал ты, селекционер, против нашего народа под руководством иноверной верхушки — придётся, придётся тебе, видно, потрудиться ещё, если не наработался ты как следует. Теперь уж — для международного порядка, — вяло ёрничал Цахилганов, глядя в больничный потолок. — Под штатовским флагом станешь ли работать так же прилежно?
— А что ж не поработать, когда
— Причём тут плясуны? На себя обернитесь. Выстроили рай на людской беде и гордитесь, — дразнил Дулу Цахилганов. — Конечно, не должен он был выстоять — на невинной крови возведённый, потому и полетел ко всем штатам,
— Поглядим ещё. Долетит ли! И куда тебя, такого святого судию, занесёт — тоже поглядим. Наворопятил-то сам — вон сколько: размотать в обратную сторону никак не можешь, — не верил в мыслительные способности Цахилганова старичище.
И огорчался дальше:
— А уж какой рай мы построили… Сам-то я видал его, что ли, рай? А? Я им пользовался, что ли? В лагерях-то всю жизнь проведши? Пожизненно — в лагерях, калёно железо, бессрочно!.. А вот тебе — грех меня порочить. Потому как пользовался раем — ты!
— Вон кто, оказывается, жертва у нас: Дула Патрикеич! — всё донимал старика Цахилганов. — Сколько тысяч людей ни за что в эту землю уложил, а — жертва!..
Однако старик исчез напрочь,