Белые рабы, загнанные в подвал Цахилганова, множителя порнографии, готовы руки ему целовать. Лишь бы не потерять возможность быть его безропотными слугами, слугами порока. Потому как безработица — это затяжная, тяжёлая смерть. И ею медленно умирают миллионы на просторах расколотого Союза…
— Да знаешь ли ты, макрокосм, кто такой Цахилганов?!.. Я спаситель тех несчастных, которые мечтают о труде! И я же — разоритель развратников!
— Ты — множитель греха, вообще-то, — уточнил Внеш-
ний без особой охоты. — Соблазняешь своей продукцией нестойких, несмышлёных. Собственно, ты ничем не отличаешься от содержателей весёлых домов, сутенёров, оголённых певиц, сверкающих ляжками напоказ, ну и прочей подобной же мрази.
В ту минуту будто грозная тень Старца запечатлелась на стене —
и пропала.
— Облако прошло, — успокоил себя Цахилганов, всё ещё приглядываясь. — Мимолётное. Странное облако… Разумеется, я копирую грех. Но грех, который сохраняет людям жизни!
Однако голос Старца всё же раздался — с опозданием,
и был он теперь весьма далёк:
— …Один — неправдою собрал, грабя грабил; другой — питался. Один грехи собрал, гнев и ярость — другой грехам и гневу причастился и зленно за то осудится…
— …Один — неправдою собрал, грабя грабил; другой — питался, — повторяло пространство всё тише. — Один грехи собрал — другой грехам причастился…
и — зленно — за — то — осудится…
Наступило молчанье. Не глубокое, а так:
рассеянное, растрёпанное, безысходное…
— Ну, — спросил Внешний. — Ты ещё что-то хочешь знать о нём?
— Отбой! — Цахилганов сел и замахал руками, будто выгоняя из палаты лишнее знание. — Пусть — Апокалипсис, пусть он грядёт, благодаря нам, цахилгановым… Зато я брал от жизни всё! Я и грешней-то других только потому, что мне больше фартило, чем остальным –
И уж не знаю, как там Византия, а Россия — точно: страна принудительной святости. Не добровольной! Была, и есть.
— …Пожалуй, — поразмыслив, согласился Внешний. — Потеряли возможность добровольной, византийской, святости — обрели
возможность святости принудительной. И ещё более принудительной — со сворой нынешних, гарвардских, биронов. Никуда-то Русь от святости своей не денется.
— Так, виноват ли в том я, что никто меня к святости — не принудил?!
— Знамо дело, счастливчик, — отвернулся от него Внешний.
Но Цахилганов приуныл:
— …И вот, четвёртый век она так, жертвенно, кроваво бредёт. Россия. И человеческие потери только увеличиваются. И никакого выхода ты, Внешний мир, мне подсказать не можешь. Нет у тебя ответа!
А Цахилганов тут не при чём…
Вдруг, невидимый, Патрикеич взвыл негромко,
как от боли,
и, поворчав немного,
смолк в больничном пространстве…
Цахилганов подошёл и оглядел клеёнчатую поверхность со вниманьем. На том краю её, у самой двери, он увидел сухую верблюжью колючку.
— …То была страна святых, — всё ещё возвращалось, носилось в воздухе и не исчезало отстранённое пониманье. — Была, и есть. Страна мучеников и насильников…
— Ну, здрасьте! — последовало в ответ старческое недовольное брюзжанье. — И вот мученики у всех в почёте, калёно железо, а те, кто им эти мученические венцы собственноручно, добросовестно ковал — не в счёт, будто и заслуги никакой нашей в том нету. Эх, разве были бы они, новые-то святые — без нас? Подумали бы вы все своими головами!
Это Патрикеич умывает руки. Обеляет себя, Цахилганова старшего и все карательные времена. Оправдывает грех мучительства —
— Святыми становятся жертвы палачей, но не палачи! — поучительно произнёс тогда Цахилганов, осторожно трогая колючку пальцем. — …Так сколько же на одну жертву приходилось в стране Советов доносчиков, завистников, клеветников и исполнителей наказанья? — спрашивал он то ли себя, то ли мир, то ли Дулу Патрикеича. — Сколько? Уж, конечно, большая часть населения страны усиленно занималась тем, что насильственно делала святой другую её часть… Чтобы толпами отправлять людей на Голгофу и гнать их спасительным путём Христа — нужны толпы Иуд, соответственно. Даже — необходимы. Иуды положены по штату! Так ведь, Патрикеич?