— Да чего уж… — вздохнула медсестра, неловко поджимая ноги. — Вся страна нынче за бесплатно работает! Капитализм какой-то чудной настал. Или — настаёт, не разбираюсь я… Люди как с тридцатаго года тут задарма в неволе спины гнули, так же и теперь снова гнут, без денег, только что без конвоя. Старое время к нам вернулось. Ну, ещё приставят — конвой… Разбегутся все шахтёры, так силком, наверно, народ-то сюда опять пригонять будут?.. А я вот что думаю:
кто деньги за труд платить не привык, никогда уж он их платить не станет… От дармового труда кто же сам, по доброй воле, откажется… Вон и Пётр Миканорыч вчера к нам под вечер зашёл,он тоже…
— Что — тоже? — поторопил её, закаменевшую было, Цахилганов. — Что?!.
— А, тоже говорит: не миновать! — вздохнула она наконец. — Да. Для нас только и счастье было, короткое, что в позднее время советское пожить удалось. Слава Господу!.. Банку тушёнки принёс, Пётр Миканорыч, на стол выставил. Мы ведь теперь со своим харчем друг к дружке в гости ходим, вот как! Дети наши за столом сидели, да муж мой. Так они — как заразы последние, как проглоты!.. — медсестра вдруг зарыдала в голос и начала вытирать глаза полой халата.
— Да что такое?
— Враз!.. — безутешно плакала медсестра Мария. — Враз банку эту с тушонкой открыли и — ложками. Ложками! Съели…Всё!.. Ох, горе горькое.
— А что они должны были возле банки делать? — недоумевал он.
Медсестра только плакала, тонко, по-детски, и растирала слёзы по широким дрожащим своим щекам обеими ладонями.
— Да я же… — заговорила наконец она. — Я бы из неё — неделю! — суп варила бы с макаронами. Неделю целую кормила бы их!.. Мне бы её отдали! На семь частей надо было разделить: сколько бы дней варёное у нас на стол подавалось. Не в сухомятку бы жили. А они… Голодные ведь на работу идут. И сын, и муж… Ну что ты будешь делать: враз проглотили. А завтра-то что есть?! Подумали они?.. Обидно мне так из-за этой тушонки, сил нету…
Медсестра ушла, всхлипывая на ходу и причитая.
Цахилганов потёр виски. И эта — про мировой лагерный капитализм,
Любовь вздохнула протяжно и глубоко, закинула руки за голову, однако глаза её оставались закрытыми по-прежнему.
— Кто с тобой? — внятно спросила жена.
— Никого. Он, Внешний, смотрит на меня, когда на Солнце происходит очередная вспышка, — рассеянно ответил Цахилганов. — Я знаю: вспышка угасает, и пропадает он. А так — мы здесь с тобой вдвоём. Одни… Остальные только кажутся. Или слышатся.
Любовь больше ничего не говорила.
Но вдруг отозвался Внешний.
— Как ты это понял? — удивился он.
— …К сожаленью, я знаю про тебя всё, — мысленно сказал ему Цахилганов. — Про себя, то есть. Большие полушария — это совокупность анализаторов, которые разлагают сложность внешнего и внутреннего мира на отдельные моменты и затем связывают проанализированные явления с дальнейшими поступками организма. Не так ли?.. И пока будет происходить такое разложение, ты, Внешнее моё
— Браво! Жалко, что до этого ещё далеко, — немного посмеялся Внешний. — Надеешься ты всё же на то, что воссоединишься сам с собою.
— Ах, да. Я ведь так и не проанализировал то, что ты мне вчера закидывал. Про чудо. Ты вправил мне это в подсознанье, но отступил, чтобы я не воспротивился напору. Уж я-то изучил твои уловки –
— …А про какое чудо мы толкуем? — не понял будто бы Внешний.
— Про чудо самоотреченья, конечно же! — с издёвкой ответил Цахилганов. — Про чудо самоотреченья,
которое — одно —
может спасти Любовь.
Однако сотовый телефон уже верещал в тумбочке и не собирался умолкать ни при каких обстоятельствах.
— Андрей Константиныч? — прошептал в ухо шёлковый голос. — Ксерокопии в двух экземплярах делать?
— В двух, Даша. На всякий случай. Один будешь оставлять в сейфе… С любой бумажки — две копии, одну мне… Договорились. Умница.
Положив телефон и повеселев, Цахилганов вернулся к себе, Внешнему:
— Так вот, больше я ничего не хочу знать про работу своих полушарий. Я шёл по линии усложнения — и не спятил. Теперь я нарочно пойду по линии упрощения —
по самой любимой моей линии,
и не спячу тем более.
— А! Всё, что сложно, того не существует, — понял Внешний.