Она сложная, эта лагерная жизнь, неоднозначная… В первые дни после ареста меня перевели из одиночки в камеру, где сидела пожилая женщина. Она обволокла меня заботой, чуть ли не материнской, все предупреждала, что в лагере я не должна никому доверять… Я отмахивалась:
— Да не попаду я ни в какой лагерь, ни за что же сижу!
Через почти 50 лет, в 90-х годах, я узнала, что это была наседка
«На скамейке подсудимых нет свободных мест»
Нас судили в горсуде. За барьером для подсудимых оказалось всего два стула, а нас было пятеро
Мы так радовались друг другу! Суд идет, а мы за руки беремся…
Суд приговорил Пименова к шести годам, Вайля — к трем, Данилова, Заславского и меня — к двум. Мы дружно решили жаловаться. Через несколько дней нам принесли извещение о том, что прокурор подал протест на приговор «за мягкостью наказания». Еще бы, столько времени возиться — и такие сроки! Приговор отменили, назначили новый суд.
На нем прокурор попросил Револьту максимальные 10 лет, мне и Заславскому — четыре, Вайлю — восемь, Данилову — три.
Судья согласился с прокурором. Отступил только ради меня: вместо четырех дал пять.
Зал охнул. Ощущение абсурда у меня не проходило.
«Две дамочки культурные бои открыли бурные»
В мое время состав заключенных был уже не такой, как при Сталине. Нас, деятельных людей, было мало. Сидели в лучшем случае соучастники, чаще — жертвы.
Интеллигенции стало гораздо меньше. У нас сидела так называемая «лагерная 58-я». Рецидивистки, которые понимали, что никогда не выйдут на свободу, сообразили, что с политическими сидеть лучше, чем с бытовиками: они посылки получают и с ними легко разделаться, выбрасывали в лагере какой-нибудь антисоветский лозунг, получали срок по 58-й и попадали к нам. Антисемитизм был ужасный. Прямой агрессии не было, но я всегда помнила, что я чужая, и если что-то не так, все сразу могут сказать: ну она ж неполноценная…
Мне только один раз довелось столкнуться с хорошим конвоиром. Приведя нас на лесоповал, он вешал на сук свой автомат, брал пилу и начинал работать вместе с нами. Когда грузил на волокушу бревна, сухо сказал: «Негоже, чтобы бабы таскали такие тяжести».
Другой, кто мне запомнился, в последний день службы мрачно сказал: «Что я отцу скажу? Что баб в кусты за малой нуждой провожал?» Ему было стыдно.
Больше таких людей не было, отношение остальных было злобное. Ходило выражение «вóлóгóдский кóнвóй шуток не любит» — вологодская охрана была особенно жестокой. Больше всего все эти люди боялись, что лагеря не станет и придется зарабатывать на жизнь. Они были откровенно развращены бездельем.
Пару раз я дралась. Совершенно без повода. После одной драки увидела вывешенную в бараке карикатуру на себя: «Никто не знает, как они пустили в ход кулак. Две дамочки культурные бои открыли бурные». Вторая «дамочка» сидела повторно: попала в оккупацию, потом в лагерь на Колыме и осталась в Магадане. Работала портнихой, обшивала в каком-то ателье почтенных офицерских дам. И после венгерских событий сказала одной из них: «Какое счастье, что ваши мужья служат здесь, а не в европейской части, могли бы попасть в Венгрию». Ну, та тут же капнула, и поскольку портниха уже сидела, ее сразу взяли и дали четыре года.
Подрались мы с ней без повода, в состоянии какого-то неконтролируемого внутреннего ожесточения, абсолютно взаимного. Не понимаю даже, откуда оно взялось, в нормальной жизни такое состояние нервной системы не встречается. Во время драки ко мне подошла одна из сектанток: «Успокойтесь, вам же жить надо», — то есть она думала, что я сейчас ее убью. Я представила себя со стороны — и это подействовало.