Начали давить на психику: мол, вы ведь знаете, органы просто так не сажают. Значит, что-то заставило о вас так подумать. Хорошо, вы такого не говорили, но подумать-то могли? Не мог Володя такое подумать, ей-богу, не мог. «Вы ж понимаете, в какое положение вы нас ставите, что мы, зря вас посадили? Мы просто просим вас, как коммуниста, нам помочь. Может быть, все-таки, хоть спьяну, хоть спросонья что-то такое могло вам в голову прийти?» Парень одурел, говорит: ну, случайно — случайно могло. «Все, спасибо, подпишите». Подписал. Дали 10 лет.
Простые желания
От чего зависит, как человек будет вести себя в тюрьме? Сдаст ли он других?
Главное, что позволяет держаться, наличие какой-то цели: знать, чего ты добиваешься, почему и ради чего ты сидишь.
Второе… Общий уровень культурно-эмоциональной подготовки. Чем он выше — тем надежнее.
А третье — то, насколько человеку приходится думать о других. Когда я второй раз попал в тюрьму, а дома у меня остались ребенок и жена, которой угрожали арестом, мне было куда тяжелее, чем в первый раз в 17 лет.
Есть еще и четвертое — неподверженность бытовым искушениям. С человеком много чего можно сделать, если «подглядеть», чего он боится или что ему, напротив, особенно мило. Простые вещи иногда оказываются очень сильным искушением. Слава богу, в большинстве случаев надзиратели не наблюдательны.
В лагере есть, например, крепкое правило: нельзя есть что попало. Гнилое, подпорченное, выброшенное другим — нельзя, как бы мучительно ни хотелось есть. Это вопрос самообладания, управления простыми желаниями, на которых человека можно крепко держать. Один раз попался — и все.
До того, как это случается, никто про себя этого не знает. Не знает, например, как он переносит голод. Мне известен случай, когда мужик наговорил на себя и других бог знает что просто потому, что на допросы следователь приносил ему жареную курочку.
И хотя меня дважды Господь миловал от показаний на других, я знаю, по какому тонкому льду идет подследственный политзэка, за которым стоят его товарищи.
Во времена диссидентского движения многие уже поняли, что если человек не выдержал и сдал кого-то — он не обязательно сволочь, и не нужно спешить его безвозвратно осуждать, прежде всего потому, что предательство или даже оговор под пыткой — самое страшное, что может случиться с политзаключенным. Мы, предшественники диссидентов, были безапелляционны. И, думаю, часто несправедливы.
Акт гуманизма
В 50-х сопротивление шло и в лагерях, в разных формах. Свои организации были у прибалтов, украинцев-оуновцев. Были даже антисталинские организации марксистов…
Например, количество зэков в Советском Союзе впервые подсчитали сами зэки. Во втором таком подсчете я участвовал: переписывал тиражи тюремных листовок, протыривался к книгам учетчиков на шахте. Рассказывал: вот я с факультета журналистики, уверен, что скоро выйду, мне же нужно будет что-то про лагерь писать. В конторе шахтоуправления думали: ну ладно, пусть пацан смотрит. Так я и считал, передавал свои цифры, а по всем лагерям их собирали и вычисляли общее количество.
Чтобы обнаружить организованные группы, лагерная администрация забрасывала в бараки ссученных уголовников. Их задача была задираться, провоцировать, чтобы политические оказывали сопротивление — тогда будет известно, кто с кем связан.
У нас такой эпизод был. На лагпункт привезли шестьдесят уголовников. Они поселились отдельно, обзавелись холодным оружием. А потом украли у одного старика деньги и вещи и отказались по-хорошему отдать.
К ним в барак пришли неожиданно. Заперли двери, встали вокруг и стали избивать. Один успел выскочить в окно, прибежал с оконной рамой на шее на ступени штаба и упал.
Кто бил, лагерная охрана так и не узнала. Когда она прибежали в барак, кроме уголовников, там никого не было.
Охранникам в это время становилось все сложнее. Конвоиры — именно младший состав — хорошо чувствовали конъюнктуру и задумывались о будущем. У моего друга был случай: году в 55-м, уже после расстрела Берии, ведут его двое конвойных, один на него за что-то напустился. А второй говорит: «Да ладно, отстань от парня. Может, он завтра в Кремле будет сидеть!..»
…Допрашивают меня в 1959 году по второму делу. И показывает следователь Орлов список моей песни: «Вы писали?»
Нет, говорю по инерции: я тогда не знал, кого, кроме меня, взяли, и отрицал вообще все. Но тут мне очень легко было говорить, что писал не я: слова были мои, а переписывал их кто-то другой. Но следователь очень настойчиво говорит: «Но это же ваш почерк, ну посмотрите. Вот здесь буква «к», вы ее так же пишете». И тут я вспоминаю, что это почерк моего друга Вити Ильина. И понимаю, что следователь это знает, но хочет, чтобы я взял вину на себя. Он по-человечески жалеет Витю, не хочет тащить его в дело и как бы прикрывает, требуя признания от меня, которому уже все равно. Такой акт гуманизма.