И я бегу на дневной чердак, и непонятно каким образом преодолеваю винтовой подъем, лишенный ночью. и малейшего намека на згу, ухитряюсь найти и ящики, где мы пили водку и закусывали консервой (банка и бутылка уже слизаны временем), где парнишечка, как я помню, спрятал свое сердце; и я долго шарюсь под занозистым ящиком, матерясь и похохатывая, нахожу-таки сердце: тусклое, еле-розовое, оно сочит прохладный сок света. Я подхожу к проволочному заграждению и впрямь вижу в пыли многих десятилетий следы сандалий - отчетливые, будто кто-то был здесь сегодня... И судорога страха сводит мне мускулы: я вспоминаю, что я один, глухой ночью, нахожусь на пустом, черном, чужом чердаке; мне кажется, что этот кто-то - бывший здесь сегодня и оставивший отпечатки сандалий давно погибшего мальчика - сверлит взглядом мой позвоночник, и я кубарем качусь с чердака, лихорадочно листая в воображении толстое, разбухшее, подобно утопленнику, иссиня-белое тело словаря, силясь вспомнить, что же толком есть кубарь и насколько корректен он при винтообразном полете; да, я почти лечу, лишь изредка встречаясь со ступеньками непредсказуемыми частями тела и судорожно хватая руками воздух в желании вписаться в вираж... я вываливаюсь во двор, как монета в луночку возврата монет, мне кажется, что переломаны все кости: кости как раз все целы, но парнишечкино сердце, которое я прижимал к груди на протяжении всего слалома (странно, видимо, сердцу прижиматься к груди с другой стороны; представим обложку книги, оказавшуюся между страниц, ставшую закладкой; представим ядро ореха, мечущееся по поверхности скорлупы; представим, наконец, кавычки, пойманные на контратаке, плотоядно зажатые в середине слова, притиснутые друг к другу, - а глаз привычно ищет в кавычках кавычки, а не инверсию кавычек, хочет обнаружить, что же именно отчуждено или поставлено под сомнение, что содержится между, и глаз начинает косить и слезиться, понимая; что между - отсутствие промежутка), сердце окончательно раздавилось и расползлось, весь свет из него вытек, и я брезгливо засунул его в плоскую глотку случившегося под рукой почтового ящика: эффектен персонаж, неожиданно получивший по почте сердце, - романтически эдак эффектен, но эффективен - другой, получивший по почте изжитую грязную мышцу и бытующий с ней дальнейше, не ведая, что это сердце...
За такими и подобными таким размышлениями я застал врасплох свое отражение в стеклянной двери утреннего бара, где мы торопили шампанское и коньяк, - отражение испуганно метнулось вверх по давешней улице, которая так брыкалась, коряжилась и кукарячилась всего несколько часов назад. Теперь она была тиха, как остывшее кипяченое молоко. Я медленно добрел до бульвара, упал на скамейку.
Бульвар был похож на цитату из Хайдеггера в переводе Бибихина: он был телесно-воплощающим про-из-ведением мест и, посредством этих последних, открытием областей возможного человеческого обитания, возможного пребывания окружающих человека, касающихся его вещей.
1996 - 1997
Эпистолярная проза
Автор, к этому времени переехавший в Москву, знакомится с четой замечательных поэтов: пишущим по-русски Алексеем Парщиковым и пишущей по-немецки Мартиной Хюгли. Вскоре линии жизни поэтов расходятся, но хитрый автор продолжает дружить с обоими и держит две обильные переписки. Переписка с Парщиковым вышла отдельной книгой, а письмо Мартине никогда прежде не публиковалось.
ПЕРЕВОД СТИХОТВОРЕНИЯ МАРТИНЫ ХЮГЛИ
Мартина, здравствуй.
Скоро год, как я перевожу твой стишок "Оптика".
Он у меня распечатан за номером 42. Таков был номер квартиры в Новосибирске, в которой я прожил семнадцать (с чем-то) первых лет своей жизни. Дом, кстати, имел номер 17.
Все основные события моей жизни произошли, вроде бы, позже, после того, как я покинул эту квартиру. Вернее, я так погрузился в эти последующие взрослые события, что почти забыл думать о родном жилье. С 1982 года, когда я оттуда уехал, я был там, наверное, меньше десяти раз. После того, как умерла мама, я там не был вообще.
Последнее время я вдруг стал вспоминать об этой квартире. Все чаще. Видимо, это связано с тем, что скоро удвоится цифра. Жизнь, прожитая вне стен Котовского 17-42, сравняется с прожитой там. Если доверять мифологии родного гнезда (а у нас нет оснований ее игнорировать, если мы признаем презумпцию традиции как главного экрана, на который проецируются смыслы; тем более нет оснований игнорировать ее у меня, поскольку дом был уютным, а детство, несмотря на то, что большую его часть я рос без отца, - мягким, приятным, интересным, благополучным), это будет важная дата.
Ну-ка, я ее уточню. Думаю, что уехал в Свердловск в конце августа 1982-го. В 17 лет и 4 месяца. Следовательно, точка равновесия придется на 34 года и 8 месяцев. Столько мне исполнится в декабре 1999-го.
У меня еще есть время. Но память уже затянута в магнитное поле Точки, уже включена.