Они раздевались, почти касаясь спинами друг друга, и, только заворачиваясь в простыню, которую взял на подоконнике маленького окошка около керосиновой лампы, он увидел, что она стоит перед куском зеркала, убирая свои длинные волосы под войлочную шапочку, обнаженная, совершенно его не стесняясь. Он машинально провел рукой по двери, проверяя, закрыл ли он ее на деревянный засов‑накидушку, и сбросил простыню тоже.
Она лежала на полке, ежась под обжигающим жаром, которым обвевали ее веники, ласково касались ее покрытой капельками испарины блестящей кожи, и, отдавая себя полностью в его власть, просила хлестать все сильнее и сильнее и начала петь в такт ударам — по-другому этот горловой низкий звук, который вырывался из ее рта, назвать было нельзя, так он был красив и музыкален, — и, поворачиваясь со спины на живот и обратно, закидывая руки за голову или укрывая ими лицо так, что видны были только очень белые зубы между губами, — она открыла себя полностью.
Потом они прыгали в бочку с ледяной водой Карского моря и кричали счастливо, пронзенные тысячами тонких безжалостных игл. Потом снова летели в парную, где хлестали друг друга отчаянно, покрытые прилипшими к распаренной влажной коже березовыми листьями от измученных веников. Потом очнулись в предбаннике в невероятном тугом объятии, отдавая себя друг другу без остатка, и он, целуя ее потрескавшиеся от жара бани губы, отчаянно ощутил, что, пожалуй, впервые встретил ту, которая была ему предназначена на земле, и больше такого счастья его телу и ему самому испытать не придется.
Она прощалась с ним — он это понимал отчетливо, — она приготовила себя к этому прощанию и была с ним сейчас как с единственным, но ему было суждено стать только моментом в ее жизни, она жила впереди и не хотела останавливать себя, и она знала о многом, что еще может быть, и он был для нее как лестница, на верхнюю ступень которой она смогла подняться, чтобы ощутить свою женскую власть.
Потом она открыла дверь и, не опасаясь, вышла на обрыв, где, разгоряченная, не ощущая студеного, нулевой температуры воздуха, стояла над морем на виду спящего городка Диксон, стояла словно наяда, заблудившаяся во времени и пространстве, стояла нагая, пока он не выскочил с простыней, не укутал и не отнес ее, шутливо отбивающуюся, обратно.
Шел третий час ночи, и завтра уже наступило.
Шел третий час ночи, и наступило послезавтра.
Он уже несколько часов сидел в пузатом брюхе старенькой «аннушки», медленно ползущей по небу к Москве, и все время ждал какой-то точки, ждал, что лопнет страшно сжатая пружина внутри его и все кончится само собой или он заснет, а когда проснется, то окажется, что этот сон, прекрасный и мучительный, ушел, и дальше… но что дальше, он так и не придумал, потому что все удобные слова, которыми объясняют отсутствие любви, он и так знал и вспоминать их ему совсем не хотелось, а хотелось вспоминать ее быстрое горячее дыхание, которое так нежно недавно касалось его шеи, и погибал, понимая, что жизнь его меняется окончательно.
Потом проснулся от звука взревевших при рулежке моторов самолета и долго не вставал, думая о случившемся, лениво удивляясь, как ему в общем-то все равно.
А потом пошел снег
У нее была одна странность в поведении.
Когда они любили друг друга, то в моменты особой близости, в прямом смысле этого слова, она начинала задыхаться, ей не хватало пространства и воздуха, поэтому и целовалась она как девочка — не то чтобы не страстно (иногда даже очень), а как-то осторожно.
Но начать, пожалуй, нужно не с секса — его будет достаточно, через шесть страниц на седьмую, — начать надо с разговора на пятый день в Лондоне, в уютной гостиничке, рядом с Гайд-парком и Королевским дворцом, когда уже было понятно, что праздник заканчивается, а его очень хотелось продолжить.
Был поздний вечер, он ушел в ванную, а потом позвал ее. В первый раз она согласилась на его старомодные эротические развлечения, подсмотренные во французских фильмах, и пришла. И все. Потом она хохотала, как сумасшедшая, до слез, умоляя его добавить в воду пену, чтобы как-то укрыть эту невозможную красоту. Он не то чтобы обиделся, он был ошеломлен и пытался понять причину веселья. Но тогда она объяснила, как она видит его — с ногами, укороченными от преломления света в воде, без мужского начала, спрятанного под нависающим животом (в это время у него был период жора и он набрал более ста кило, что при его росте в метр семьдесят пять оказалось чересчур заметно), и этот хохот все продолжался и продолжался, пока он не снял свое предложение поплескаться вместе. Все-таки она стеснялась, хотя и говорила все эти дни, да и до них, что все будет, как он захочет.
Как всегда, это значило, что сказанные слова оба понимали по-разному.
Она сидела на краю ванны в черной длинной юбке из легкого и очень нежного на ощупь шелка и каком-то топике, который был надет сверху, чтобы укрыть рвущуюся наружу красивую грудь. Он лежал в воде голый, укрытый пеной, которую она соорудила, выдавив что-то желтое из тюбика под струю воды.