Именно поэтому и смог дядя Саша приобрести дом на Балтийском побережье, рядом с Литвой — кто там бывал, тот знает, что это место получше хваленой Юрмалы. Дача была капитальная, еще немецкой довоенной постройки, в шесть комнат, с огромной кухней с чугунной плитой, медной посудой и кафельными изразцами, теплыми централизованными клозетами, газовым отоплением и солидным куском земли среди леса из мачтовых сосен.
Те, кто знает не понаслышке про отношение к любой частной собственности, которое тогда было не просто идеологией, а философией жизни миллионов людей, кто помнит о положенных каждому простому советскому смертному шести метрах до смертного одра и шести сотках с правом построить там шалаш или выкопать землянку, — только они и могут отдать должное умению дяди Саши жить.
Дядя Саша был очень осторожным человеком, у него вообще не водилось привычки хвастаться, тем более делиться своими удовольствиями — прожил в Союзе большую жизнь и знал, что бывало с теми, кто высовывался, но преодолеть тщеславия своей подружки не смог и вынужден был пригласить его с женой пожить недельку в своем раю.
Он-то поначалу не смог прочувствовать, понять все великолепие той жизни, которую увидел, — может, потому, что пределом мечтаний его родителей был деревянный деревенский дом под Кингисеппом, может, потому, что он вообще не любил чужие дома и спать в них было для него мукой, а может, потому, что он сразу углядел в заросшей высокой траве яблоню, которая мечтала о его руках, а жена, заметив его особенную в таких случаях сгорбленность и хищный блеск в глазах, начала прижиматься к нему крепко и умоляющим шепотом просить не портить ее отпуск и отношения с дядей Сашей.
Он долго держал себя в руках — наслаждался семейными утренними завтраками с творогом, кефиром, крепким кофе со свежими блинами и сметаной — ему понравилось, как дядя Саша завистливо рассматривал его творения из творога и варенья из красной смородины и как он расспрашивал, каким образом это у него получилось и почему, а после того, как он проглатывал пару ложек этой свежайшей бурды, дядя Саша делал судорожное движение кадыком и просил его сделать такое же ему, никак не желая делать похожее собственными руками — в этом проявлялся весь нрав этого человека, который хотел пользоваться только оригиналами, но никак не копиями, даже в такой ерунде.
Однажды жена прикупила в киоске на соседней улице мочалку с красной каемкой, так она ему так понравилась, что дядя Саша специально сбегал за такой же, а потом долго выканючивал у жены эту, потому что в киоске остались только мочалки с синим краем, и обиделся на нее очень, когда та уперлась и отказала ему.
И это не было простой завистью — дядя Саша ведь завидовал самому выбору, потому что думал, нет, знал, что от этого выбора может случиться что-то неповторимое, даже если это была неповторимая тюря из творога или единственная в своем роде мочалка.
В этом был закон его жизни — он знал, что если кто-то чего-то захотел и сделал и если этот кто-то такой, которого он постичь не смог, то надо ему следовать до мелочей, и тогда, может быть, откроется секрет его взгляда на мир и секрет его успеха.
Счастье их общения продолжалось неделю — утром спуск по длиннющей лестнице к мелкому соленому морю, в которое надо было брести чуть ли не километр, чтобы глубины набралось по грудь, лежание на мелком песке без дела, но в сплошных разговорах про всякие искусства, и так до обеда, потом подъем наверх, который он превратил в спортивное упражнение и взлетал по лестнице мигом, на зависть дяде Саше, который этот аттракцион повторить не смог бы в силу отвращения к физкультуре, а вечером прогулки по местному Бродвею, мимо вилл довоенных властителей этих благословенных мест, в которых проживали теперь существа другой, партийной породы, потом до вокзала, к последней электричке из центра, где в толпе приезжавших можно было углядеть кого-нибудь знакомого, со свежими новостями, а потом к кинотеатру, куда они и заваливались, чтобы поглядеть какой-нибудь шедевр итальянского неореализма — прокатчик, кстати, обладал отменным чутьем на публику — зал был всегда полон.
Словом, развлечений хватало, но у него уже, конечно, начиналась ломка, и жена, которая знала его как облупленного, переговорила с подружкой, и как-то утром, похохотав в очередной раз над художественными изысками его и дяди Саши в области росписи творога вареньем из черной смородины, она остановила его у калитки, вручила найденный в чулане чуть ли не довоенный немецкий секатор и отправила домой, шепнув на прощание, чтобы он на этот раз был бы осторожнее, и они оставили его наедине с яблоней.
Почему дядя Саша при этом не произнес ни слова и вел себя как гость, которого не касаются хозяйские причуды, он понял только после, а тогда он взял косу и расчистил в высоченной смеси крапивы, дрока, лопухов и репейника широкий проход к старой, ширококостной яблоне, которая стояла здесь, видимо, еще аж с прусских времен — во всяком случае, ствол ее можно было обхватить только двумя руками.