«Ну и реакция, позавидовать можно», — смеялась Таня, опустошая свою рюмку. «Когда прокашляешься, спой нам. Она потрясающе поет по-английски», — сообщила Таня окружающим. В голове моей шумело, по телу разливалось приятное тепло, мне стало хорошо и страшно. Я поняла, что ступила на путь греха.
«Живу», — последовал ответ. «А сверх этого?» — не отступала Ирка. «Что бы ты хотела услышать?» — ответила Таня вопросом на вопрос. «Ну ты что, просто мужняя жена или учишься где-нибудь?» Танины губы дрогнули, и после некоторой паузы она отчетливо произнесла: «Я пишу стихи». «И ты считаешь это занятием?» — саркастически спросила Ирка. «Считаю! — с вызовом ответила Таня. — Между прочим, ты слыхала имя моей матери?» «Слыхала. Как не слыхать». — «Ну и что, по-твоему, она делает в жизни?».
«Но ты, кажется, не настолько известна», — иронизировала Ирка. «Она тоже когда-то не была известна». — «А-а-а, ну так бы сразу и сказала: собираюсь стать знаменитой поэтессой». «Брось ты чушь городить!» — неожиданно внятно произнесла Таня. Слушая их спор, я и представить себе не могла, что через каких-нибудь два-три года я тоже начну писать стихи и мои родители будут всерьез обеспокоены тем, что из-за этого химерического занятия я брошу преподавание и окажусь между небом и землей. Я и представить себе не могла, что мой свободномыслящий муж будет терпеливо внушать мне, комплексующей по поводу порочной тяги к сочинительству, не приносящему никакой пользы отчизне, что я имею право писать, имею право…
Но это все позже. А тогда в Дубулты в 1960-м я была автором одного-единственного стихотворения — стихотворения о любви, которое меня так и подмывало прочесть Тане. Но, проговорив его про себя, я поняла, что читать не следует.
Ну что, кроме насмешки, могли у нее вызвать такие строчки:
«Мальчишка милый, как люблю я / Твой голубой, лучистый взгляд! / Твою улыбку озорную, / Когда ты в чем-то виноват! / Мне хочется бродить часами / С тобою рядом по Москве, / И губы почему-то сами / Все улыбаются тебе…» Когда по дороге на завтрак Ирка снова завела разговор о никчемности поэзии, Таня, прочтя строфу из блоковских «Скифов», спросила: «Что, и это тебя не впечатляет?» «Нисколько!» — с вызовом ответила Ирка. Решив поддержать Таню, я вступила в разговор: «А мне нравится у Блока такая строчка: „Спляши, цыганка, жизнь мою“». Таня презрительно скривила губы: «Пошлее ты у него ничего не нашла?» Ирка удовлетворенно захохотала, а я убедилась, что была права, не решившись читать свое любовное стихотворение.
В оставшиеся дни я часто сопровождала Таню в ее походах за сувенирами. Мы забегали во все крошечные магазинчики, а по дороге она напевала: «Мама, мама, это я дежурю, я дежурный по апрелю…» «Что ты поешь?» — удивилась я. «Окуджаву». — «Кто такая Окуджава?» — «Не такая, а такой. Булат Окуджава. Неужели не слышала?» Я покачала головой. «Вот вернемся в Москву, я тебя приглашу. Он у нас иногда поет».
В Москве мы поначалу часто виделись: то она приходила к нам на Трифоновскую, где любила шушукаться с мамой, то я к ней в Лаврушинский. Окуджаву я там так и не встретила. Зато встретила известную поэтессу — Танину маму. Едва она вошла в комнату, где мы сидели, Таня взвилась: «Я же просила не входить без стука!» Разговор сразу пошел на повышенных тонах и кончился истерикой. «Зараза! Ненавижу!» — выкрикивала Таня. Ее трясло. На шее вздулись жилы. «Истеричка!» — кричала Танина мама. Я в ужасе смотрела на женщин и мечтала только об одном: исчезнуть, испариться. Когда за Таниной мамой закрылась дверь, я, выждав минуту, решила последовать за ней. Таня рыдала, уткнувшись в подушку. Услышав мои шаги, спросила, не поднимая головы: «Ты куда?» «Мне пора». «Ты что, испугалась? — пробормотала Таня. — У нас это обычное дело. Не обращай внимания». Как странно! Чуть ли не вчера Таня с благоговением водила меня по кабинету своей матери, показывала разложенные на столе черновики («Только, ради бога, ничего не трогай! Она убьет, если обнаружит!»), листала ее сборник, читала вслух любимые строки, рассказывала историю картин и фотографий, висящих на стенах. И вдруг: «Зараза! Ненавижу!»