— Чего ж, — ответил Лукач.
Протер косу пучком травы, повесил ее на ветку, у самого ствола — как положено. Точило оставил под дубом, пригладил волосы, обдернул рубаху, потом взглянул на Анну и сказал:
— Трава цветет.
— А ты как будто невесел, — молвила Анна.
— Много всего передумал.
— О себе?
— По большей части, — кивнул Лукач.
Тихий ангел пролетел между ними. Женщина гадала, не спросить ли Лукача о другой, меньшей части, а Лукач меж тем размышлял, сказать или не сказать, не дожидаясь вопроса. Так они думали да гадали, а тем временем чудной ветер налетел с востока. Потянуло прохладой и диким укропом.
— Ух ты! — сказал Лукач.
Небо на востоке стремительно чернело, ветер накатывал уже волнами.
— Будет гроза! — сказала Анна.
— Страшно? — спросил Лукач.
— Ты ведь рядом.
— Прижмешься ко мне?
Женщина молча взяла кувшин и направилась к лесу — то ли отвечать не хотела, то ли за свежей водой к обеду. Лукач знал, что идет она к роднику, и крикнул вслед:
— Смотри, как бы тебя гроза там не застала!
— Мигом слетаю, — откликнулась Анна.
Ветер и вправду вроде бы подхватил ее, и она полетела, словно птица. Промелькнула в поле и исчезла за деревьями. Лукач закурил сигарету и уселся под дубом. Прислонился к стволу, прячась от взбесившегося ветра, и с трепетом представил, что будет, если Анна все же припадет к его груди, спасаясь от бури. Однако бурей не иначе как Можа правил: не дождавшись Анны, грозно потемнело небо, набросилось бушующим морем на деревья, и грянул гром.
КОРЕНЬ И ДИКИЙ ЦВЕТОК
Много диковинных палок было у Тимотеуса Байко, известного всей округе не иначе как просто Тима. Делал он их большей частью из сучьев да корней деревьев; а поскольку гнула-закручивала те сучья да корни не человеческая рука — сама природа постаралась, — постольку и палки у старого Тимы были самыми что ни на есть диковинными.
Держал он их в углу просторной и всегда чисто прибранной горницы, два южных окна которой выходили на широкий альпийский луг. Когда не слишком парило и не спускался на травы туман, виднелись из этих окон очертания быстрого горного ручейка Бойокаш. Извилистый его путь легко было проследить по высоким ольхам, рядками стоявшим по оба берега и слушавшим тихий его разговор. Из третьего окна, смотревшего с торца дома на восток, открывались и луг, и лес, что с севера навалился на горное пастбище. Именно навалился, иначе не скажешь, — сразу деревьями-великанами, яростно, будто вконец обезумев от предвкушаемого восторга любви. Ничего удивительного в таком случае, что название местности, истинный смысл которого давно уж никто не помнил, старый Тима связывал с недвусмысленным, на его взгляд, поведением леса.
Потому что назывался этот горный край — Багзош[14].
Много воды утекло с тех пор, как построил здесь Тимотеус свой хутор — добротный дом с драночной кровлей, вместительный, крытый соломой сарай; вырыл да оборудовал воротом с цепью колодец; вода в нем такая была, что, напившись ее, и горбатый расправлял плечи. В конце первой войны юный еще Тимот решил, что сумеет построить тут себе рай. Но уже вскоре, когда умерла жена — хрупкая, легонькая, как пташка, — будто первые заморозки прошлись по его Эдему; когда же в сорок первом скончалась единственная и ненаглядная дочь — двадцати шести лет, — райский сад и совсем одичал; а позднее, когда в пятьдесят первом остались ему только хутор да клочок луга, вышел он на край леса, глянул оттуда на дом и сказал:
— Вот и с хутором спарился лес.
Единственная внучка его, егоза, ей в тот год девять исполнилось, краем уха услышала непонятное слово.
— Сварился, деда? — переспросила.
— Сварился, золотко, сварился.
Улыбаясь, глядел он на девочку и не мог наглядеться. Святая простота, а по-своему все-таки поняла. Вот и теперь она с ним, осенью двадцать три будет. В красных домашних туфельках с черными кисточками; юбка зеленая в алую крапинку — прямо земляничники на лужайке; белоснежная блузка, на плечах — шерстяная душегрейка. Глаза черные, точно зернышки маковые, и глубокие, что озера в горах; волосы — как листва дикой груши в лучах осеннего солнца. Вылитая мать. Так же без причины вдруг закручинится и без причины же просияет; так же в темноте ей все свет мерещится, а при свете — тьма; вроде не с чего, а она слезы льет, но моргнуть не успеешь — резвится, кричит пересмешником; молится истово, аж трясет всю, а минуту спустя — оседлает барана да ведьмой скачет.
— Что это вы на меня так смотрите? — спросила девушка; звали ее Тези.
— Да так, — сказал старый Тима.
— Надоела я вам?
— Во-во.
Сверкнула глазами Тези. Будто темно-зеленые огоньки вспыхнули под сдвинутыми бровями, выдавая притаившиеся там обиду и гнев.
Старик улыбнулся ласково, как солнышко на закате.
— Бывает, что ни гляну ночью на небо — прямо над головой все звезда горит. Вот, думаю, надоела.
— Я так же?
— Так.
Из мутно-зеленой поверхность горных озер тотчас стала зеркально-чистой.
— Как странно вы говорите!
— Что ж странного? Говорю, как умею.