«Тук-тук… тук-тук…» — стучит молоток по полотну косы. Нужно бить по самому краю, чтоб под ударами молотка вытягивались тоненькие зазубрины. Их точат бруском, и коса становится острая, как бритва. Стоит только не рассчитать удара, как на полотне появляется вмятина. Её потом ничем не выправишь.
Я слышу, около конюшни дед Кирилл спорит с женщинами, уговаривает, грозит. Каждый хочет попасть на более лёгкую работу: полоть картофель в жаркий день тяжело, отекают руки, болит поясница.
— А твоему там, на фронте, легче, что ли? — наконец пускает в ход последний козырь дед Кирилл.
Эти слова действуют безотказно. Они бьют больнее кнута, женщины не могут ничего возразить и тихо разбирают тяпки. Это страшные слова: если дед Кирилл кричит их, то от отчаяния, как заклинания. Мы мало, очень мало получаем на трудодни. Но когда по дворам ходят мальчишки из города, собирают продукты для фронта, отдаём последнее.
— Батька-то поправился?
Я поднимаю голову. Рядом стоит Верка. Держится она как-то неестественно — стыдится, наверное, вчерашних слёз. Я молчу.
— Эх ты, дурак! — говорит с презреньем Верка. — Думаешь, я не могу делать уколов? Только бы показали. Я бы твоего отца за лето на ноги поставила.
«Тук-тук… тук-тук…» — стучит молоток.
— Я ребёнка хочу! — доверительно говорит Верка.
Чтобы не слушать её, я думаю о мачехе. Такую не зря медалью наградили. А что она могла делать на фронте?
Я пытаюсь представить, как Анечка убивает немца. Она такая маленькая, а немцы большие и рыжие. Я почему-то убежден, что все немцы рыжие и с волосатыми руками, как на картинках в «Крокодиле».
Верка уходит. Она медленно идёт мимо нашего дома. На крыльце стоит отец. Походка у Верки уточкой, отчего колышутся бедра.
Рядом со мной на сломанные сани присаживается дед Кирилл.
— Эть, кобыла! Смотри, выкаблучивается! Верка, зараза, бригада-то ушла! Я тебя!
Верка срывается с места, бежит. Ветер треплет подол её юбки, оголяя крепкие загорелые икры.
И всё-таки она ближе и понятнее, чем мачеха. Может быть, с Анечкой ещё поладим?
Подходит отец.
— Доброе утро, Кирилл Матвеевич! — здоровается он с дедом. — Гришка, ты совсем сельский житель. Я и то косы отбивать не умею. Дай попробую!
— Испортишь! — я не выпускаю из рук молотка. Мне очень приятно, что отец похвалил меня. — Литовок мало. Потом научу.
— И каждое утро скандал! — жалуется дед Кирилл. — Нет у меня для этой бабьей породы авторитету. Тебе надо, Сергеич, в председатели: бабы сразу языки поприкусят. А то я им одно толкую, а они лаются, ну чистые…
Отец смотрит на меня. Я не замечаю ругательства. Мат — слабость деда Кирилла, он объясняет это пережитком царской армии.
— Слушай, Сергеич!
Дед достаёт кисет, закуривает, табак протягивает мне.
— Оставайся у нас в колхозе. Поедем в райком. Там артачиться не будут, а на собрании бабы за тебя по две руки поднимут, вот те крест! Ну какой из меня председатель? И красной книжки не имею. Не вступил, балда, в гражданскую, а теперь совестно. В Суханове председателем баба, а книжку имеет. Сила!.. В районе трактора добились. Нет, тебе резон прямо в председатели соглашаться!
— Не понимаю я ничего в сельском хозяйстве, — отвечает отец. — Я строитель, прорабом работал. Моё дело — фундаменты, стены возводить…
— А чо те понимать в нашем деле? — горячится дед. — Когда пахать, я те скажу. Когда полоть, тоже скажу, а там сам по ревматизму погоду указывать будешь. Это тебе не это… ну, что ты сказал, стены возводить. В районе разговаривать сможешь? Оно, понятно, тяжело, война, но покричать и попросить надобно. Может, и дадут чо… Всё бери. Потом в другом колхозе обменяем. А строить у нас сколько хочешь… Коровник бы! — мечтательно вздыхает дед.
Я внимательно слушаю.
— Нет! На родину поедем! — говорит отец.
Я, довольный ответом, затягиваюсь самокруткой.
— Техникум кончал. Может, теперь в институт поступлю. В архитектурный.
— Понятно! — бормочет дед Кирилл, поднимаясь. — Не хочешь, значит. В учёные выйти хочешь. Это понятно! В начальство…
И он идёт к конюшне запрягать лошадь.
Первый раз мы с отцом остаёмся одни. Хочется, чтобы он погладил меня по голове, я бы прижался к нему, как раньше, давным-давно, до войны.
— Слушай, сынок!
Я откладываю молоток в сторону.
— Давай бросим курить, — предлагает отец.
— Бросим!
Я без сожаления тушу сапогом цигарку.
— И ещё…
Отец кашляет.
— Ну?
— Ты поласковее с Анечкой. У неё никого нет.
— А у меня?
— Но ты же мужчина!
Я сижу потрясённый. Нет, ничего отец не понял. Ничего!
— Даешь слово, что будешь мужчиной? — спрашивает отец.
— Хорошо!
Он встаёт и уходит.
— А я тебя столько ждал…
Меня душат слёзы. Голова звенит. Я беру в руки молоток и бью не глядя по косе.
«Тын-н-н…» — звенит коса. На её полотне появляется вмятина.
СВЕРДЛОВСК
— Гражданин, не положено!
Мужчина встает с вокзальной скамьи, разделённой поперечными досками на узкие, будто в театре, сиденья. Только смертельно усталый человек может прилечь и заснуть в таком гробике.
Усатый милиционер, уставший не меньше пассажиров, идёт дальше.
— Гражданка, во второй раз говорю! Поднимись с полу!