Он взбирается тяжелой, ровной поступью по винтовой лестнице, извивающейся все выше и выше над ним. Узкие щелевидные окна тянутся вдоль внешней стены лестницы. Через каждое он зрит другой мир. Там, снаружи, наступила ночь – в месяц Рамадан; и в вышине – зеленое туманное небо, и слишком близко – горизонт. Садек тщательно избегает мыслей о последствиях этого многообразного пространства. Идя от молитвы, от чувства священного, он не хочет терять свою близость к вере. Он и так достаточно далеко от дома, тут есть о чем подумать. Он окружен странными и любопытными идеями, затерянными в разъедающей пустыне веры.
На верхней площадке лестницы Садек подходит к двери из старого дуба, окованной железом. Ей тут не место: это культурная и архитектурная аномалия. Ручка представляет собой петлю из черного металла. Садек смотрит на нее так, словно это голова аспида, готового ужалить. Тем не менее он протягивает руку и поворачивает ручку, переступая порог в сказочный дворец.
Похитители Садека пленили его душу и заперли ее – его самого – в очень странной тюрьме, храме с башней, что поднимается до самого рая. И то, что находится в башне, – классическая литания средневековым вожделениям, просто-таки сущность, выделенная из литературы пятнадцати столетий: дворы с колоннами, прохладные бассейны, выложенные богатой мозаикой, комнаты и залы, набитые всеми вообразимыми предметами роскоши из пассивной материи, бессчетные пиршественные столы, терзающие его аппетит, и дюжины прекрасных не-женщин, жаждущих утолить любое его желание. Садек – просто мужчина, и желаний у него много, но он не смеет позволить себе поддаться искушению.
Садек всегда был склонен к философским исследованиям, и его ви́дение загробной жизни более разумно, чем у большинства людей, включая идеи, столь же сомнительные в рамках ислама, как идеи Тейяра де Шардена для католической церкви двадцатого века. Если в его эсхатологии и есть какой-то ключевой признак ложного рая, то это семьдесят две безмозглые прекрасные гурии, ждущие своего часа. Из этого следует, что на самом деле он не может быть мертв.
Сам вопрос о реальности настолько неприятен, что Садек поступает так, как каждую ночь: беспечно шагает мимо бесценных произведений искусства, торопливо пробирается по дворам и коридорам, не обращая внимания на ниши, в которых голые супермодели лежат, широко расставив ноги, взбирается по лестнице – пока не оказывается в маленькой комнате без мебели с единственным высоким окном. Там он сидит на полу, скрестив ноги, медитируя, не в молитве, а в более сосредоточенном рассуждении. Каждую ложную ночь (ибо невозможно выяснить, как быстро проходит время вне данного кармана киберпространства) Садек сидит в думах, борясь с демоном Декарта в одиночестве своего собственного разума. И каждый вечер он задает себе один и тот же вопрос:
Голос-призрак говорит Эмбер, что она мертва уже почти треть миллиона лет. Она была восстановлена из хранилища – и снова умерла – множество раз за этот промежуток времени, но она не помнит об этом; она – ветвь от главной ветви, и другие ветви умерли в одиночестве.
Воскрешения сами по себе не внушают Эмбер чрезмерного беспокойства – она ведь рождена в эпоху пост-человеческой морали. Более того, кое-какие аспекты повествования о собственной участи кажутся ей до смешного неубедительными: с таким же успехом ей могли сказать, что ее накачали наркотиками и привезли сюда, не уточнив, самолетом, или поездом, или вовсе автомобилем.