– Это был единственный известный ей способ вырастить ребенка, – оправдывает мать Сирхан. – У нее самой не было ни братьев, ни сестер. И, возможно, она реагировала на собственные недостатки характера. [
– Моей вины тут нет, – тихо говорит Памела. – Ее отец имел ко всему этому самое непосредственное отношение. Но какое… какое
– Много всяческих… Общее было одно – мать с отцом постоянно ссорились. Она все никак не соглашалась принять ислам, а он был слишком упрям, чтобы признавать, что для нее играет роль содержанца. Они были как две нейтронные звезды, завернутые в спираль гравитации, вусмерть дестабилизированную. Затем были другие мои жизни, раздвоенные и реинтегрированные, проходящие параллельно. Я, помнится, был и молодым пастухом во времена Среднего царства в Египте, и стопроцентно американским ребенком, выросшим в Айове в пятидесятых годах двадцатого века, и разок застал пришествие тайного Мессии – во всяком случае, предки его верили, что он тайный Мессия. Вот, как-то так. – Сирхан пожимает плечами. – Возможно, поэтому я и пристрастился к истории как к науке.
– Твои родители никогда не думали переделать тебя в девочку? – спрашивает у него бабушка.
– Мама пару раз порывалась, но отец ей запретил. Вернее, решил, что это против закона Всевышнего, – вспоминает он. – Можно сказать, что мне было дано весьма консервативное воспитание.
– Ой, да брось. Вот когда я была маленькой девочкой – тогда да, тогда никакого самостоятельного выбора идентичности не было. И никакого спасения – один эскапизм. А у тебя никогда, получается, не было проблем с самоопределением?
Приносят закуску, нарезанную кубиками дыню на серебряном подносе. Сирхан терпеливо ждет, пока его бабушка положит себе порцию.
– Чем большим количеством людей ты становишься, тем больше ты знаешь, кто ты есть, – говорит Сирхан. – Ты узнаешь, каково это – быть другими. Отец подумал, что, возможно, мужчине не стоит слишком много знать о том, что значит быть женщиной. [
– Тут я с тобой совершенно согласна. – Памела улыбается ему, как могла бы улыбаться покровительствующая тетушка, если бы в сей улыбке не сквозило что-то азартное и акулье, заставляющее быть начеку. Сирхан пытается не выдать смущения. Он быстро отправляет в рот ложку с ломтиками дыни и тут же разветвляется, посылая парочку привидений полистать пыльные тома этикета и предупредить его, если он вдруг допустил оплошность. – Ну и как тебе понравилось твое детство?
– «Понравилось» – не вполне уместное слово, – отвечает он как можно ровнее, кладя ложку в сироп так, чтобы тот не разбрызгался.
Памела почти вздрагивает, но сохраняет железный контроль над своим выражением лица. Алая кровь в капиллярах ее щек, видимая Сирхану через крошечные инфракрасные глаза, которые он держит на плаву в эфире над столом, выдает ее.
– В молодости я совершила несколько ошибок, но сейчас все хорошо, – беззаботно отвечает она.
– Ты ведь так мстишь, я прав? – спрашивает Сирхан, улыбаясь и кивая, чтобы со стола убрали закуски.
– Ах ты маленький!.. – Она пристально смотрит на него, не желая продолжать, – взор ее очень тяжел. – Что ты вообще знаешь о мести?
– Я – семейный историк. – Сирхан невесело улыбается. – И прежде, чем мне стукнуло восемнадцать лет, я прожил промежуток от двух до семнадцати раз сто, спасибо маминой страсти к рестартам. Не думаю, что мама поняла, что мой первичный поток сознания все в дневник записывал.
– Это чудовищно. – Памела берет свой бокал и делает глоток, пряча смущение. А у Сирхана такого заслона нет – в его стакане забродивший виноградный сок, от которого у него только язык щиплет. – Я бы никогда не обошлась так ни с одним своим ребенком.
– Так почему же ты не хочешь рассказать мне о своем детстве? – спрашивает ее внук. – Для семейной истории, конечно.
– Ты все запишешь, – заявляет она, стуча стаканом по столешнице.