— Может быть, — согласился Камень. — Но одной ей в любом случае лучше не будет. Как она с ребенком управится? Бабки нет, помочь некому, отец сам как второй ребенок, за ним глаз да глаз нужен.
— А Люба на что?
— Ну ты вообще! — задохнулся от возмущения Камень. — Мало Любе мучений со своими и чужими детьми, мало она на Ларисину семью сил потратила, так она еще и ребенком ее должна заниматься? Ты что выдумал?
— Ничего я не выдумал, — оскорбленно отозвался Ворон. — Что есть, то и говорю. Моя Любочка не может бросить соседку на произвол судьбы, она же помнит, как они с Родиславом перед девочкой виноваты и перед ее отцом тоже виноваты. Твой Родислав, — Ворон сделал упор на слове «твой», — конечно, морщится, маленький пищащий и какающий комочек ему совсем не нравится, но куда ж деваться. А Люба помогает вовсю.
— Черт знает что! Неужели у Ларисы совести не хватает оставить соседей в покое? Вроде взрослый человек, сама должна все понимать. Должен же быть какой-то предел.
— Вот и видно, что ты в людях ничего не понимаешь, а в женщинах — особенно. Тем более в матерях. Какая совесть может быть, какой предел, когда есть ребенок, в котором сосредоточено все счастье, вся жизнь, весь ее смысл? Женщина, защищающая своего малыша, не знает ни совести, ни пределов, заруби это на своем каменном носу. Если ребенок ночью просыпается и истошно плачет, Ларисе начинает казаться, что у него что-то болит, что он заболел страшной неизлечимой болезнью, что он вообще уже умирает, она жутко пугается и начинает звонить Романовым: мол, тетя Люба, я боюсь, можно, я к вам приду? Что Любе отвечать? Что нельзя? Мол, справляйся сама, как умеешь, а нас оставь в покое? Конечно, она разрешает Ларисе прийти, и не просто разрешает — велит немедленно приходить, сама смотрит ребенка, успокаивает, укачивает. Люба двоих вырастила, у нее опыт, и потом, у нее интуиция, она если чего и не знает, то точно чувствует. Во всяком случае, она всегда правильно угадывает, от чего малыш кричит: от боли, от голода, от жажды, от страха или еще от чего.
— А Геннадий как к внуку относится? Радуется, что дедом стал?
— Ну прям! Он вообще, по-моему, не очень понял, что его дочка ребенка родила. Вернее, так: он понял, что Лариска родила, но что это означает для него лично — не допер.
— Это в каком же смысле? — прищурился Камень.
— Да в том смысле, что пить-то надо бросать и дочери помогать сына растить. Это ему в его пьяную голову даже не пришло. Как пил — так и продолжает, и буйствует по-прежнему. Теперь уж Лариска не терпит, как раньше, чуть что — сразу к Романовым бежит. За себя-то она не особо боялась, могла отцу и сдачи дать, а теперь у нее маленький ребеночек на руках, им рисковать она не может. Вот и приходит, когда днем, а когда и среди ночи. В общем, только-только у Любы с Родиславом жизнь как-то наладилась, так пожалуйста: новое беспокойство.
— Как же она наладилась, когда с Колей неизвестно что? — возразил Камень.
— Ох ты, господи! — вздохнул Ворон и укоризненно покачал головой. — Вот как ты есть Камень, так и рассуждения у тебя каменные. Если от тебя кусок отколоть — он обратно прирастет?
— Разумеется, нет.
— А то место, откуда этот кусок откололся, затянется?
— Тоже нет. Это же очевидно.
— Правильно. Потому что ты — Камень. Ты так устроен. И судишь о людях по себе. А люди устроены по-другому, они живые, понимаешь? И раны у них затягиваются. Отстриженные волосы отрастают, ногти тоже, шрамы сглаживаются. Человек — это подвижная система. Человек может ко всему привыкнуть. В первый момент ему все кажется очень страшным и болезненным, а потом он привыкает, примиряется и ощущает уже не так остро. А то и вовсе не ощущает. Колька уже почти год как сбежал. Сначала, первые несколько месяцев, было ужасно. А потом привыкли. Раз не сообщают из милиции, что нашли труп, значит, жив. И слава богу.
Камень удрученно вздохнул. Нет, никогда ему до конца не понять этих человеков. Уж больно странно они устроены.
— Ты, наверное, устал, отдохнуть хочешь? — осторожно спросил он Ворона.
— Да я в порядке, — бодро откликнулся тот. — Какая такая усталость в мои-то годы? Что я, старая развалина, по-твоему? Я в ноябрь девяносто шестого хочу слетать, не возражаешь?
— А что там?
— Ну, там может про Николая Дмитриевича что-нибудь интересное выплыть. Все-таки переименование праздника — это тебе не кот начхал.
Камень вспомнил, что в девяносто шестом году указом президента праздник годовщины Великой Октябрьской социалистической революции был переименован в День примирения и согласия. Пожалуй, Ворон прав, генерал-лейтенант Головин не мог остаться к этому равнодушным.
Переименование праздника Николай Дмитриевич воспринял как пощечину и долго не мог успокоиться.