Она оцепенело лежала на больничной койке, обессилев после долгих часов трепавшей ее лихорадки. Запрокинув голову, отсутствующим взглядом смотрела прямо перед собой. Лица нельзя было узнать, оно похудело, черты заострились, кожа сделалась пепельно-серой, щеки ввалились. Зато нос стал длиннее. Губы запеклись, потрескались, под глазами, чуть ли не до висков, — глубокие, черные круги. У нее был такой жалкий вид, что я с трудом сдержал слезы.
Палата рассчитана на троих, но сейчас Ева одна. Две другие женщины ждут своих гостей в коридоре.
Я провел ладонью по бледным, восковым щекам и по растрепанным, слипшимся от пота волосам.
— Ева…
Она не услышала.
Я взял ее руки в свои ладони. Почувствовал, как бьется в них пульс, но и только: они не дрогнули, лежали будто неживые.
— Ева, я здесь, я с тобой.
Только теперь она пошевелилась, чуть повернув голову. Поглядела на меня горестными, страдальческими глазами. Губы ее полураскрылись. Она хотела что-то произнести, но запнулась и, только справившись с волнением, прошептала:
— Это ты?
Я поцеловал ее пересохшие, обметанные губы и погладил лицо.
— Я снова с тобой… — проговорил я вслух.
Но она ушла в себя и словно заблудилась где-то вдали. Возле губ, на обычно столь гладкой, дивной коже прорезались две глубокие скорбные морщины. Медленно-медленно в глазах разгорался огонь, пока они не вспыхнули почти неестественным блеском. Она впилась в меня взглядом.
— Я уже никогда не подарю тебе ребенка, — выдохнула она. — Не рожу тебе сына. Прости меня… — Она вытянула руку и выразительным жестом положила ее на живот.
Все во мне затрепетало от умиления и жалости.
— Выбрось это из головы, — сказал я. — Главное — ты жива и мы вместе.
Я утешал ее, но она упрямо сжала губы и повторила:
— У тебя уже никогда не будет сына.
— Но у меня ведь есть сын. Ты уже подарила мне его.
Ева медленно покачала головой:
— Не лукавь. И не утешай меня, Адам. Мне следовало быть осторожнее. — Она горестно вздохнула.
Сжав ее лицо в своих ладонях, я близко-близко заглянул ей в глаза.
— У нас есть сын. Твой и мой, как Луцка, — снова сказал я, попытавшись улыбнуться. Мне хотелось отвлечь ее от мучительных раздумий. — Знаешь, как говорится про такую парочку? «Хороша парочка, баран да ярочка». Сколько же тебе пришлось вынести! Но все позади. Скоро дело пойдет на поправку. — Я отвел пальцами прядь волос, упавшую на ее лицо.
— На поправку? — прошептала она. Уголки губ горько опустились. Теперь она сама схватила мои ладони и прижала к своему лицу. И расплакалась.
Домой Ева вернулась через пять недель. Когда я привез ее, непоседа Луцка завизжала от радости: «И-и, мамочка!»
Подбежав к ней, она обхватила ее, да так и прилипла, а Томек остановился сзади — стоял и смотрел на мать широко раскрытыми сияющими глазами.
Ева, всхлипывая, прижимала к себе то одного, то другую. И с той поры никогда их от себя не отпускала. Я не узнавал ее. Домой вернулся совсем иной человек, не тот, с которым я прожил долгие годы. Я вспоминал времена, когда мы еще плохо знали друг друга и поведенье ее частенько ставило меня в тупик… Мне она казалась тогда капризной, переменчивой… Неуемная радость жизни, дразнящая, полная чувственности, била из нее ключом… И потом сменялась вдруг смиренной, тихой покорностью. Порой она бывала очарованной, пряталась, словно в кокон, в свои мечтания, а то вдруг ею овладевал неугомонный, неодолимый практицизм.
Она во всем была страстной — как в любви, так и в упрямстве. В ней будто жили два существа. Но все эти всплески и перепады настроений били ключом из одного источника — из ее страстного сердца. Она ничего не таила в себе, была непосредственной, открытой, честной в своих симпатиях и антипатиях и при этом — деятельной. Отдаваясь тому или иному увлечению, она словно сжигала всю себя, без остатка.
А теперь ее жизненная энергия куда-то улетучилась.
Я заставал ее погруженной в раздумье, со взглядом, устремленным в пустоту, даже раздражительность былых «черных дней», когда она могла резко вспылить, потонула в какой-то отупелости.
Ночью она просыпалась в холодном поту и, сжимая мою руку, полная безотчетного страха, шептала, что ей приснился зловещий сон. Чаще всего эти дурные предзнаменования сулили беду нашим детям. Все, что сохранилось живого в ее сердце, сосредоточилось теперь только на них.
Если ребята отлучались из дома, она поминутно глядела на часы, пугалась телефонных звонков. Боялась, как бы с Луцией или с Томеком чего не стряслось. Стоило им появиться, как страхи исчезали. Долгими зимними вечерами она корпела вместе с Томеком над его домашними заданиями, над коллекцией марок или бабочек, потом, перед тем как лечь спать, забиралась в постель Луцки, и они долго шушукались. Луцка от радости сияла, словно ясное солнышко, о чем-то щебетала, и сердце Евы исходило нежностью. На худом, почти прозрачном лице ее в эти минуты появлялась тихая и кроткая болезненная улыбка.
Но казалось, что этой ее ненасытимой тяги к детям ни Томек, ни Луцка утолить уже не могли.