В Париже Никита с Лялькой бродили, взявшись за руки по улицам и бульварам – Рю да Рю, Риволи, заходили в церковь Сен-Жермен л'Оксерруа, дворец Шайо и, конечно же, излазали склоны Мон де Мортир, то есть Монмартра. Ах, как было тогда здорово! Они только что поженились, примеряли на себя семейную жизнь и без конца целовались. Да разве в Париже возможно не целоваться? Но оба влюблённых, не сговариваясь, пришли к выводу, что Париж – это маленькая Москва и никак не наоборот.
Тогда была чудная, пахнущая морем, солнцем, жареными каштанами, желтеющими клёнами осень. Она сводила с ума сказочностью и тёплым ласковым общением. Именно в Париже они влюбились по-настоящему. Это тёплое, ласковое парижское солнце согревает их до сих пор. Кажется в эту осень… да, в эту осень он подарил ей стихотворение. Не Бог весть, какое по стилю и прочему, но Лялька визжала от восторга.
Только здесь, на извилистых сказочных французских улицах, оба поняли истинный смысл существования человека на земле. Научились делиться настоящей человеческой любовью и радостью не только друг с другом, а также с простыми прохожими, деловито спешащими по своим делам, с голубями, клюющими крошки утренней подачки, с окружающей природой, с подозрительно поглядывающими на тебя зданиями глазницами подслеповатых окон.
Вся история человечества, построенная на плотоядном желании – отнять и разделить! – не имеет, в сущности, права на внимание. Человеку помогает вылезти из каких-то душевных драм и бытовых проблем только умение делиться с другими настоящей радостью жизни.
Насилие и агрессия не принесли ещё ни одной из хищнических побед процветания и славы. Любой человек вспоминает войны только с неприятным содроганием. Проснись, человек! Даже крестоносцы, прячась за крестом, не смогли убедить людей, что служат исключительно Сыну Человеческому! Ведь дал же Он заповедь человеку: НЕ УБИЙ! И никакие оговорки здесь не уместны, потому что на чужих костях счастье не приживется, и никогда не построишь храма на крови.
За размышлениями о главном Никита не заметил, как выбрался на людную улицу, хотя её ещё трудно было назвать людной, поскольку в больших городах народ заполняет улицы исключительно после полудня. Но даже сейчас публика попадалась прелюбопытная.
Теперь уже не было сомнений, что это девятнадцатый век. Такой вывод Никита сделал хотя бы потому, что невдалеке увидел троих рабочих какой-нибудь Тулузской мануфактуры в толстовках, с красными шейными платками. Так любят в наше время одеваться некоторые художники. А в девятнадцатом, да ещё в Париже это был отличительный атрибут рабоче-матросского населения. А вон и фрак навстречу, в цилиндре, тросточкой крутит. А там пара – довольно странная: салоп и поддёвка. В таких одёжках когда-то любили разгуливать рассейские приказчики с супругами.
Засмотревшись на выпавшую из парижской симфонии пару, Никита чуть не врезался в чей-то объёмный живот, покрытый красной рубахой в белый мелкий горошек, а сверху ещё и жилеткой с массивной золотой часовой цепью. Живот даже был при картузе и при лаковых прохорях с раструбами. Чудом, увернувшись от живота, Никита нанизался-таки на усы. Потом сконфуженный, униженно прося пардону, отошёл к салатового цвета стене двухэтажного особняка, которая по фронтону имела ещё и ажурную лепнину.
– Смотреть надо, растяпа, – буркнули усы на чистейшем русском.
Так это вовсе не Париж?! А мощёная тесаным булыжником улица? А чугунная литая решётка у… Так. Это может быть только Петербург. Вот тебе и салоп с поддёвкой, вот тебе и усы. Собственно, на кой ляд Ангелу отправлять гостя в Париж или другую чужую страну? Европа развивается совсем по другому пути, поэтому ни учёные, ни, тем более, писатели западных стран никогда не поймут «таинственную душу русского человека». Да, в толстовках французская мода пришла и в Россию, но вот шёлковых красных рубах, а тем более ухоженных усов, там никогда не увидишь.
Тут же припомнились слова о Петербурге девятнадцатого, сказанные одним из тогдашних писателей: