«Здесь вы встретите усы чудные, никаким пером, никакой кистью не изобразимые; усы, которым посвящена лучшая половина жизни, предмет долгих бдений во время дня и ночи; усы, на которые излились восхитительные духи и ароматы и которых умастили все драгоценнейшие и редчайшие сорты помад; усы, которые заворачиваются на ночь тонкой веленевою бумагой; усы, к которым дышит самая трогательная привязанность их посессоров, и которым завидуют проходящие».
Конечно, это был Петербург – удивительный и безжалостный, раздвинувший каменными локтями толпу старорусских городов, деревень и посёлков, так и не ставший «окном в Европу», но сохранивший Эрмитаж, Петергоф, разводные мосты и даже чудо Монферана.
Сразу на ум пришёл Достоевский.
Нет. Пожалуй, Достоевский здесь ни при чём. Он не сжигал своих опусов, да и город, понемногу наполняющийся пёстрой гомонящей толпой, пузатые разноцветные особняки-снобы, дворцы с капризными колоннами и свысока взирающие на людской муравейник – ничто не напоминало мрачный, промозглый, утопающий в вечных сумерках и грязи город, где бродят одни лишь маньяки, неудачники да третьесортные шлюшки.
Этот город наливался предпраздничным оживлением, смехом, радостью. Вон вдалеке взыграли солнечными лучиками купола какого-то величественного собора. Исаакий? Возможно. Во всяком случае, монументальная лавра Александра Невского не сравнится с ним величавостью.
Даже лошади, иногда запряжённые парой в помпезную карету с вензелями на дверцах и форейтором на запятках, а иногда одиночки – в извозчичьи пролётки, выбивали по мостовой игривый перезвон подковами: все едут, все спешат, торопятся, ведь вечером бал! Да, именно так. Город был в предвкушении будущего праздника, карнавала с весёлыми масками, танцами, фейерверком. Что-что, а в Петербурге карнавал делать умели не хуже, чем в Риме или Венеции.
Этот Питер был городом Онегина, городом Хлестакова, наконец, но никак не Раскольникова и старухи-проценщицы. Это был живой город, город людей, поэтому каменные львы на парапетах, те же разноцветные особняки, даже булыжная мостовая были тёплыми, горящими благодатным огнём. А огонь иногда больше всего на свете нужен человеку.
Город представлялся Никите большим каменным цветком, в лепестках которого не может затаиться зло: его попросту растерзают многочисленные статуи львов, грифонов и сфинксов, притаившихся в самых неожиданных местах. Ничто плохое не способно просочиться сквозь ажурные литые решётки, ограждающие капилляры каналов, пронизывающих город во всех направлениях.
Вода в этой кровеносной системе города переливалась яркими бликами, вспыхивала, словно лёгкая паутинка, сверкающая под весёлым августовским солнцем. Не будь каналов, город не получил бы той частицы настоящей жизни, какая имеется в любом городе. Именно каналы придали Петербургу то неповторимое совершенство, каким редко может похвастаться какая-нибудь другая столица.
Северная Венеция.
Всеобщее чувство праздничности постепенно передалось и Никите. Ему стало казаться, что окружающее его пространство, весь город принадлежит ему не как гостю, а как благосклонному завоевателю, присланному из Первопрестольной за данью и для вящего усмирения. Даже невозмутимые сфинксы вовсю помогали ему, приглядывая за порядком на улицах, и аппетитно жмурились, когда по их человеко-львиным физиономиям прыгали солнечные зайцы.
Ощутив прилив жизненных сил, Никита решил прогуляться по старинным улицам города, тем более, таким Петербург никогда больше не увидеть. Ведь он почти что в сказке, а в сказках Иван-дурак частенько ходил в народ: на людей посмотреть – себя показать. Здесь Ангел пролил масло на сердце своего гостя, потому что машин времени пока что не изобрели и увидеть Петербург таким, каким он был когда-то, суждено не каждому.
Себя показывать было особенно нечем, потому что обычный адидасовский спортивный костюм и кроссовки выделяли его из толпы своей необычностью, но и только. Прохожие смотрели вовсе не на него, на костюм. Примерно так смотрят на заморскую диковинку, удивляются и тут же забывают. Никите хотелось большего, но никакого большего, многочисленным встречным – пусть даже праздничным и весёлым – сюртукам, фракам, салопам, шинелям он дать был не в состоянии. По крайней мере – сейчас. От этого Никита немного досадовал на себя.
На какое-то мгновение, зазевавшись, он чуть не растянулся на тротуаре, обо что-то споткнувшись. И еле удержавшись на ногах, обнаружил: правая кроссовка попала в верёвочную петлю зелёного цвета, высовывающуюся из под ближайшей подворотни. Хотя на пеньковую верёвку эта зелёная никак не походила. Вдруг верёвка дёрнулась и, словно змея, принялась сама уползать обратно в подворотню.
– Простите меня за столь экстравагантный способ привлечь ваше внимание, – услышал Никита то ли извиняющийся, то ли пренебрежительный голос, доносящийся сверху. Задрав голову, он обнаружил, что стоит ровнёхонько под свесившимися над ним четырьмя подсолнечными головами на манер дамской сушилки для волос.