…Передо мной список монашествующей братии. Читаю. Акимов Петр Димитриевич – 1887 года рождения, из Орловской губернии. Поступил в число испытуемых в 1909-м, в число послушников зачислен в 1910-м, в 1914-м проходил пономарское послушание. Алабин Михаил Алексеевич – 1893 года рождения, скопинский мещанин. Поступил в число испытуемых послушников в 1912 году. Их около ста… Пытаюсь представить иноческие лица. Услышать разговоры. Проникнуться той неспешной монастырской суетой. Перед глазами – окруженный сосновым бором небольшой храм во имя преподобного Сергия Радонежского. Где-то по правую и по левую руки от него – сараи, колодец, погреб. Тут же покоящийся в сосновом благоухании инвалидный дом. Несколько поодаль – водонапорная башня…
…Башня, пожалуй, то немногое, что я помню из своего пионерлагерного детства. Еще где-то невдалеке от нее – футбол. Наша команда «Белка» бьется с пацанами из соседнего пионерлагеря «Спутник». Я играю в защите. Удар от ворот. Разгоняюсь. Хлоп – и вслед за мячом через все огромное футбольное поле летит мой кед. Зрители хохочут. И девчонки из нашего пионерлагеря – тоже. Я жалко ковыляю в одном носке через весь футбольный газон перед сотнями озорных глаз. С досады и позора хоть сквозь землю провались. «И поле футбольное тут какое-то здоровое, – досадую про себя. – Было бы поменьше, может, не так сильно по мячу бы колотил. Глядишь, и с обувкой бы остался…» Только через сорок лет я узнаю, почему так чересчур просторно нам тогда игралось в этот непослушный мяч. Мы скакали и резвились на том месте, где был когда-то скит во имя преподобного Сергия Радонежского и в память в Бозе почившего великого князя Сергея Александровича: храм, кельи, странноприимный дом, погреба, колодец…
… После смены отшагиваю положенный километр от мастерских до станции. В глубоком ущелье между промерзших до самых арматурин шпал особенно зябко. Холод копится в шпальном каньоне всю зиму и, кажется, живет там своей обособленной от остальной погоды жизнью. Он, этот холод, – главный враг путейца. Мы с ним постоянно воюем. А еще – со снегом. Так она у нас и зовется, эта война, – снегоборьбой.
В обратную сторону, с работы, снег топчется быстрей. Покуда в растопыренных колючках придорожного боярышника не мелькнут красноватенькие пузики снегирей. Они с некоторых пор поселились в пристанционном переулке. Сразу сбавляю скорость. Останавливаюсь и, задрав голову к макушкам кустов, долго наблюдаю шумную суету милых красных комочков. За зиму я научился различать приглушенные звоночки их маленьких серебряных колокольчиков. Вроде доносящегося откуда-то издалека мелодичного шуршания хрустальных бусин…
Большой городской автобус долго барахтается в пристанционных сугробах. На залепленной вкривь и вкось объявлениями остановке ветер яростно треплет самое старое из них: в местном клубе такого-то числа молебен. В память священномученицы Елизаветы Федоровны. Выцветшее от времени объявление это я уже читаю полгода как минимум и не ведаю, состоялся молебен или нет. Слышал только, что хотели было на привокзальном пятачке вместо пивного ларька построить храм во имя оставившей здесь когда-то свое любящее женское сердце святой. Но по каким-то соображениям передумали. Не знаю, по каким. Да и не хочу знать…
Медогонка
В омшанике всегда было прохладно и сухо. Запах воска перемежался с терпким полынным духом и крепким куревом дедушкиного дымаря. Саманные стены дед украшал пчелиными рамками собственного изготовления. На полках хранил большие восковые лепешки, нехитрый столярный инструмент, переливающуюся янтарем вощину. Из-под соломенной крыши, помню, вечно свисали мотки подобранной на большаке алюминиевой проволоки, кирзовые сапоги – подарок зятьев, старые велосипедные цепи, несколько сшитых из старых пододеяльников пчелиных масок, хомут, тележная дуга и вожжи. На земляном полу теснились кадка с подсолнухами, ларь с пшеницей, сорокалитровые молочные фляги под мед и медогонка. Последнюю расчехлял особенно торжественно. Бережно стаскивал мешковину. Отирал бока. Вхолостую прокручивал центрифугу – проверял, хорошо ли вертится.
Затем дед с дядей Петей надевали маски, халаты и отправлялись к ульям. Меня не брали. Да я и сам не хотел – боязно. Особенно когда роились или когда дед задумывал проводить очередную ревизию на пасеке или гнал мед. Пчелы тогда начинали беситься и жалить. Страшно гудели на подлете, с разгону ввинчивались в волосы, отчаянно бились о затылок, долго не давались, наводя страшную панику и заставляя что есть мочи молотить руками по голове. Тщетно – пчела, нагудевшись, в конце концов, кусала куда-нибудь в шею. Ее надо было аккуратно, не раздавив, снять и откинуть в сторону. Иначе на запах тут же могла подлететь вторая и вступиться за свою товарку.