Когда остались лишь ближайшие друзья хозяина и главные вожаки движения, всего человек семь-восемь, слуг отослали, и завязался разговор о политике, о тактике, которой надлежит придерживаться оппозиции как на страницах газет, так и в Палатах.
Нечего и говорить, что Самуил Гельб был в числе оставшихся.
Не затем он сюда явился, чтобы познакомиться с кухней банкира и содержимым его винных погребов. По-видимому, его присутствие никого не удивило и не привело в замешательство. Напротив, предводители буржуазной революции были не прочь продемонстрировать этому чужаку, связанному с Тугендбундом, свою значительность и историческую роль.
– Что ж, господин Самуил Гельб, – обратился к нему напрямую банкир, как бы затем, чтобы утвердить его право участвовать в доверительном разговоре узкого кружка единомышленников, – как вы находите наши действия здесь, во Франции? Надеюсь, вы не слишком низко оцениваете наше дерзкое Обращение двухсот двадцати одного?
– По-моему, там затесалось одно лишнее слово, – отвечал Самуил.
– Не угодно ли указать, какое именно? – спросил крошка-историк, он же журналист.
– Обращение двухсот двадцати одного, – заметил Самуил, – если мне не изменяет память, заканчивается вот этой фразой, изрядно исполненной гордости и достоинства:
–
– Да, в основном суть высказана достаточно твердо. Однако меня возмутили слова «Вашего народа». Неужели в девятнадцатом веке все еще возможно говорить о принадлежности народа одному лицу, как будто это нечто вроде его бараньего стада или содержимого его мошны, которое он волен продать или растратить?
– Возможно, вы и правы, – признал журналист. – Однако же… Ба! Да что может значить одно-единственное слово?
– Во времена революций, – возразил Самуил, – слово равнозначно деянию. И не вам отрицать всемогущество слова, если против Карла Десятого, его солдат и его священников, у вас только и есть, что одно лишь слово: «Хартия».
– И все же Карл Десятый отнюдь не разделяет вашего мнения, – вмешался один из присутствующих. – Ему наше обращение не показалось слишком почтительным и кротким. Он ответил на него сначала отсрочкой парламентской сессии, но и этого ему показалось мало: в настоящее время он занят разгоном парламента.
– Так что, его роспуск уже действительно дело решенное? – заинтересовался банкир.
– На днях о нем будет объявлено в «Монитёре», – отвечал маленький историк, – а я уже сегодня вечером объявил об этом в «Национальной газете». Гернон-Ранвиль был категорически против такого решения, он заявил королю, что тот компрометирует себя, объявляя войну Палате в связи с вопросом, по поводу которого там уже сложилось особое мнение. Но король пренебрег его возражениями, и Гернон-Ранвиль был вынужден уступить, не решившись даже подать в отставку из опасения, как бы не подумали, что он покидает короля в беде.
– Однако, – сказал Самуил историку, желая вызвать его на беседу, – если Палата будет распущена, состоятся новые выборы. Вы не думали о том, чтобы так или иначе вписать свое имя в избирательный список?
– Я не вправе быть даже избирателем, – едко отвечал крошка-адвокат.
– Ба! – вскричал Самуил. – С цензом все можно уладить. Вам даже повезло, что вы не парижанин. Париж вроде моря, личности здесь недолго затеряться. А в провинциальном городе ваши достоинства тотчас бросаются в глаза. Невозможно представить, чтобы слава человека, подобного вам, не ослепила маленький городок Экс.
– Вы слишком добры, – отвечал адвокат из Прованса, чье самолюбие испытало приятнейшую щекотку. – Я и в самом деле полагаю, что пользуюсь некоторой известностью в моем родном городе и снискал кое-какое расположение своих земляков, а стало быть, моя кандидатура в Провансе могла бы встретить доброжелательный прием. Но чтобы стать членом Палаты, надобно соответствовать еще и имущественному цензу, а все мое состояние – лишь одна акция «Конституционалиста». Этот бедный «Конституционалист», – прибавил он, обращаясь к банкиру, – совсем впал в ничтожество с тех пор как мы – Минье, Каррель и я – смогли благодаря вашей поддержке и великодушной щедрости основать «Национальную газету».