“Больше всего на свете Жесткая Девочка любила смотреть на айсберг, что был виден из ее башенки: часами простаивала она у окна, наблюдая за тем, как солнце целует ледяную макушку – ему ведь все равно, кого целовать, солнцу, – и представляла себя одиноким обломком глыбы, затерявшейся в океане. Что именно, впрочем, с ней произошло, Жесткая Девочка забыла – лишь одно воспоминание не отпускало, лишь оно одно не давало полностью насладиться покоем и безмятежностью ослепительно белых чертогов… А чтобы избавиться хотя бы на какое-то время от непрошенных мыслей, Жесткая Девочка открывала сияющий ларчик и со слезами на глазах доставала оттуда волшебные иглы. Стоило вставить одну под ноготь – и сердечная боль отпускала: главное – вводить иглу в центр и ни о чем не думать…”
Я прожила в холодном – ледяном? мертвом? – доме деда с бабкой на Преображенке около пятнадцати лет: когда mama сделала окончательный выбор между мной и клавесином, когда я поняла, что Инструмент значит для Нее гораздо больше какой-то девчонки
, я закрылась окончательно – долгие годы никто не мог выманить меня из раковины так называемой внутренней эмиграции (да, собственно, никто особо и не стремился), явившейся на тот момент времени единственным спасением от нелюбви. Иногда mama, впрочем, напоминала о Себе – афишами, редкими пригласительными, звонками в четыре утра под шофе: “Крысик, не спишь?” – Она называла меня К р ы с и к, да. Чаще всего на концертах звучал, разумеется, Ее обожаемый le grand Couperin – я, кажется, наизусть выучила тогда “Тростники” и “Бабочек”, “Сборщиц винограда” и “Испанку”… Она была очень артистична, mama, и очень элегантна – всегда, даже в периоды депрессий, не устававшая повторять: “Чем мне хуже, тем лучше я должна выглядеть” – не потому ли, казалось мне, маска приросла к Ее лицу, а сердце совсем онемело? (лишь позже я пойму, что только так и можно, только так). Ее концертные платья по сей день остаются для меня образцом стиля, верхом совершенства – или насчет совершенства все-таки тогда казалось?.. Не знаю, не знаю… помню лишь полные залы, скучные (всегда не мои! чужие!! мне же не на что!!!) цветы и треклятые аплодисменты… Она часто снилась мне после этих выступлений, одетая по французской моде семнадцатого века – о, корсет, о, пышные юбки, о, широкий распашной роб (дворянка, конечно!) да парчовые туфельки на долгом изогнутом каблуке!.. Или: высокий стоячий воротник на каркасе, буфированные рукава, башмачки с заостренным носом из цветной кожи… Или… Или… Тогда-то я и начала рисовать: на любом клочке бумаги моментально появлялись платья, носить которые полагалось лишь избранным; так история костюма, вошедшая через врата боли в мое сердце, стала “делом жизни” – много позже я выучилась на модельера… да что там, я даже успела преподнести mame платье: такого не было у самой Снежной королевы! За это я полгода мыла полы в одной цирюльне: есть ли что-нибудь красивей муара, парчи и кружев?..
“От боли можно было легко потерять сознание, но что оставалось делать? Нужно забыть, просто забыть и м я, повторяла Жесткая Девочка. Иглы входили под ногти если не легко, то, по крайней мере, уже без особых усилий – и даже обмороки случались все реже. Ничего не было – да ничего и не могло быть: чудо любви уснуло: а может, и умерло, кто знает?”
Я всегда немного терялась, перед тем как нажать на кнопку – пальцы жгло! – звонка. Ее звонка
. Ведь Ей, mame, всегда было некогда – Она либо спешила на репетицию, либо “только вернулась”. “…мелодика итальянского стиля соединяется с французской манерой, вот и всё! – открыв дверь, Она кивнула мне, продолжая говорить в трубку. – А “Les Ordres” 1717-го ставлю в ближайшую программу…”