Лабрюйер имел с религией обычные для человека своих лет отношения: заходил в церковь поставить свечку, мог и постоять с четверть часа во время службы. Хотя мать с бабкой тайно от папеньки окрестили его в Благовещенском храме и даже носили дитя к причастию, после бабкиной смерти это воцерковление, в сущности, завершилось. Уроки Закона Божия, как это часто бывало, отвадили мальчика от веры, а время возвращения к ней еще, видно, не наступило.
Может, он бы и не зашел в часовню, кабы не толчея на Станционной улице. Трое орманов, что привезли пассажиров с немалым багажом, норовили доставить их к самым вокзальным дверям – и сцепились меж собой самым дурацким образом, причем одну бричку даже вынесло на тротуар. Лабрюйер отошел в сторонку и оказался возле часовни. Состояние души было такое, что он зашел и встал в уголке. Пассажирки забегали – затеплить свечку и помолиться на дорогу, торопливо выходили, крестясь вполоборота, Лабрюйер стоял в углу, насупившись. Вчерашняя дурная погода сменилась серой и скучной, но когда он входил в часовню, выглянуло солнце, и цветные лучи, пронзая витражи, оживили майолику на стенах, серебряные оклады образов с камушками, круглые металлические начищенные подсвечники.
Вдруг он услышал: две дамы беспокоились, как бы не опоздать, потому что назавтра в Петербурге их ждали к званому ужину.
Лабрюйер знал, что в Питер поезда уходят с двух вокзалов – Двинского, у которого он оказался, и Александровских ворот. Енисеев, надо полагать, уезжал с Двинского. Странная мысль пришла: Енисеев сказал «не трудитесь провожать», значит, проводить надо! Что он, в самом деле, о себе воображает, чертов жандарм?
Надо сказать ему, надо непременно что-то сказать… Чтобы понял!..
Лабрюйер побежал к кассам третьего класса, где продавались десятикопеечные перронные билеты – без них и близко к поездам не подпускали.
Петербуржский поезд был уже не то что подан, а собирался отбывать. Из Риги уезжали немногие – дачники с детьми желали досидеть на штранде до конца августа, хоть бы разверзлись хляби небесные, дамам и господам Северная столица летом особых развлечений не сулила. На перроне были мужчины, более всего похожие на чиновников, несколько военных, носильщики, с полдюжины семейств, провожающих родственников.
Енисеева Лабрюйер обнаружил сразу – тот стоял у дверей вагона первого класса с товарищем, немолодым и осанистым. Это был его помощник, которого Лабрюйер знал лишь по отчеству – «Акимыч». С ними были Танюша и Николев.
– Мы оба поступим в летную школу, – говорила Танюша. – Хватит с меня театра. Мы с мужем станем военными авиаторами. И когда госпожа Зверева перевезет аэропланы в Гатчину – мы за ней туда поедем.
– Как же вы, Николев, без сцены? – спросил Енисеев.
– Если будет война – тут уж не до сцены, – ответил юноша. – И, знаете, на войне, наверно, лучше в небе, чем в окопах, правда?
– Как ты хорошо сказал! – Танюша вдруг обняла супруга и поцеловала в щеку. – Вот ты у меня какой!
Они смотрели друг дружке в глаза и уже не видели ни поезда, ни Енисеева, ни Акимыча.
– Адрес, куда писать, я вам дал, – сказал Енисеев. – Письмо ваше мне передадут. Но только знаете ли что? Не надейтесь на встречу. Неисповедимы пути – ну и так далее…
Молодожены поклялись, что встреча обязательно случится, и, взявшись за руки, ушли. Енисеев проводил их, усмехаясь в усы.
Тогда-то Лабрюйер и предстал перед ним. Молча, потому что нужных слов еще не сочинил.
Енисеев посмотрел на собрата Аякса с любопытством.
– А! Понял! – сказал он. – Все-таки решились. Не беспокойтесь, господину Кошко станет известно о вашем участии. Это я обещаю.
– Я не хочу быть вам обязанным, – тут же ответил Лабрюйер.
– Я все равно должен составить подробный доклад. И написать в нем чистую правду. О вашей судьбе позаботятся, хочу я того или не хочу. Это вас утешит?
Лабрюйер насупился.
– Я не желаю, чтобы вы впредь беспокоились о моей судьбе. Именно это я собирался вам еще раз сказать, господин… Ковальчук?..
– Как будто у меня иных дел мало, господин Гроссмайстер. Впрочем, я благодарен вам, хоть вы и не нуждаетесь в моей благодарности.
– Господа, занимайте места в вагонах! Поезд отправляется! – закричали проводники.
За спиной у Енисеева несколько человек торопливо взошли по лесенке.
– От поезда отстанете, – сердито сказал Лабрюйер.
– Вы хоть раз в жизни кого-либо простили? – спросил Енисеев и вскочил на лесенку.
– Не люблю, когда за меня решают, – ответил Лабрюйер. Злость, которую он лелеял по дороге на вокзал, вдруг пропала. – Ну, Бог с вами… счастливый путь.
Раздался долгий паровозный свисток, поезд тронулся.
– Счастливо оставаться.
Лабрюйер повернулся и пошел прочь – сквозь толпу, вдохновенно игравшую спектакль «Расставание навеки», с маханием платочками и букетиками, с воздушными поцелуями, с диковинными напоминаниями. Пробиваться было нелегко – толпа брела вслед за набиравшим скорость поездом, один Лабрюйер стремился уйти от него подальше.
– Постойте! Лабрюйер, стойте! – вдруг зычно, перекрывая шум, крикнул Енисеев, или не Енисееев, или Ковальчук, или вовсе даже не Ковальчук.
Лабрюйер обернулся.