Это означало, что я сяду в кружок с их главарями и буду говорить до самой ночи. Жизнь полутора тысяч заложников зависела не от моего красноречия, но от готовности участвовать в грандиозном толковище. Так было нужно, и я приобрел способность говорить часами, с невероятным пылом, заверять их в нашей симпатии, в возможном признании с нашей стороны, как только у нас будут на руках их требования.
Не важно, что я вводил их в заблуждение. Единственное, что от меня требовалось, – это говорить убедительно. Приветствовались повторения, надо было бить в одну точку.
Гнев мятежников вызывал, помимо прочего, отказ столичного правительства подчиниться их требованиям. Каждый день я должен был не только выражать возмущение подобным положением дел, но и заявлять о своем бессилии его изменить.
На что мятежники неизменно отвечали, что если Бельгия признает их правительство, столица сделает то же самое. Я отвергал эту идею, подчеркивая, что колониализм ушел в прошлое, Бельгия проиграла и я этому очень рад.
Эти бесконечные разговоры нельзя было прерывать ни на минуту. Если я умолкал, и остальные тоже, практически сразу просыпался демон гашетки.
От природы скорее молчаливый, я научился без устали молоть языком. Я был новой Шехерезадой: от моей говорливости зависела жизнь соотечественников. Конечно, всякую ерунду нести не стоило, мятежники слушали внимательно. Но в случае, если запал иссякал, самым разумным было начинать речь сначала. А если кто-то из мятежников перебивал и говорил “это вы уже сказали”, надо было отвечать:
– Это для вновь прибывших.
Ибо круг беседующих все время расширялся.
Пятого сентября в Стэнливиль прибыл глава восточных мятежников Кристоф Гбенье. В тот самый день он стал президентом Народной республики Конго.
– Как дела? – спросил он, увидев меня.
– Отлично, спасибо, господин президент.
– Давно ли вы в Стэне?
– С первого августа.
– Вам нравится?
– Почему бы и нет?
Гбенье присоединился к нашим словопрениям. Как и остальные мятежники, он оказался незаурядным оратором.
К ночи я доходил до того, что забывал об усталости. Речь текла, и когда мне давали слово, я отдавался ей душой и телом, покуда не бросал ее как мяч – первому, кто поймает. Эти словесные поединки продолжались до тех пор, пока все не проваливались в сон. Я почти всегда пропускал этот миг и просыпался на земле, вместе с остальными.
Как и всякого человека, попавшего в подобные обстоятельства, меня подстерегал стокгольмский синдром. Я не поддался только потому, что, несмотря на мои постоянные усилия, мятежники все-таки убивали некоторых заложников, иногда у меня на глазах. Я изо всех сил старался не смотреть на окровавленные тела. Если мятежники обнаружат, что бельгийский консул падает в обморок при виде крови, я утрачу всякое доверие, со мной будет покончено.
Гбенье заметил мою уловку.
– Господин консул, почему вы не смотрите на труп своего соотечественника?
– Из почтения к его душе, господин президент.
Мой ответ нашел у них понимание.
Каждый раз, когда убивали заложника, мне приходилось бороться с ужасом и отчаянием, спорить с собой, запрещать становиться врагом самому себе. Если мой моральный дух не будет тверже стали, я больше не смогу вести свою словесную защиту.
У каждого свои способы не отчаиваться. Мой состоял в отрицании мысли, что существует другой мир: все происходит здесь и сейчас, иной жизни у меня никогда не было. Если я начну думать о семье, я пропал. Иногда я утрачивал бдительность, и меня осаждали невообразимо сладкие грезы, вроде запаха волос Даниель. Приходилось немедленно их изгонять, иначе я затоскую и стану уязвимым.
Стокгольмский синдром сильно упрощают. В нем не одна только любовь. Стоило охраннику сбавить тон и орать не так громко, стоило раздатчику по недосмотру налить вам лишний черпак, стоило кому-нибудь взглянуть на вас по-человечески, начать слушать вас как достойного противника – и вас окатывало волной неодолимой благодарности. Если вы накануне избежали дурного обращения, вы уже уверены в своем избранничестве. Вы не влюбляетесь, а чувствуете себя на удивление любимым. Это какой-то вариант эротомании, которая может осложняться парадоксальным мазохизмом. Влюбленный заложник – это тот, у кого уверенность, что он любим, вызывает расстройство маниакального типа.
Я ни разу не влюблялся в моих тюремщиков, но мне приходилось подавлять порывы благодарности, когда какой-нибудь мятежник на нашей сходке горячо поддерживал мои слова.
Поскольку их новое государство заявляло о себе как о коммунистическом, я пытался изображать из себя большего марксиста, чем сам Маркс:
– Собственность – это кража. Если вы завладели городом, значит, вы его украли.
– Мы им не владеем, мы его оккупируем. Это большая разница.
– Как вы считаете, по какому закону правомерно держать нас в заложниках?
– Революция – не званый ужин.
– Мне кажется, это не лучший метод, он вредит репутации молодой страны, которая хочет видеть себя образцом для других.
– Если бы вы следили за этим делом по брюссельским газетам, ваши симпатии были бы на нашей стороне.