За этим вердиктом стояла критика либеральных идей, с которыми он уже вступал в полемику в редакции «Современника», конечно, отчётливо осознававшихся им как «французские». Они в его глазах выглядели поверхностными, непрочными, «бессонными», поскольку, как «всё французское», имели целью не разумную организацию жизни, а внешнюю яркость и привлекательность. За ними Фет не увидел ничего, кроме пустоты и той специфической торговли «воздухом», мастерами которой показались ему французы. Парижские улицы, толпы, развлечения представлялись ему воплощением республиканского образа правления, сохранившегося и в тогдашней империи, доведённой до «плачевного состояния, в котором всякая власть во Франции находится со времени революции, будучи вынуждена заботиться не о благе, а лишь об угождении вкусам толпы. Последнюю задачу Наполеон III в то время понимал и исполнял во всём объёме»299
. Французский идеал человека, вызвавший глубокую антипатию русского поэта, — «un rentier[23], то есть владетель капитала, позволяющего жить процентами и ровно ничего не делать, ходить по театрам или сидеть под навесом кофейни, с журналом в руке, над стаканом отвратительной, зеленоватой микстуры из полынной настойки (absinthe) и холодной воды»300.Даже более серьёзные стороны парижской жизни не изменили его мнение. Архитектура показалась не очень значительной: «Собственно как памятники вполне интересны только Лувр, Тюльери (Тюильри. —
Чуть ли не единственным светлым пятном в этой картине предсказуемо стал Дувр. Правда, и он, в отличие от немецких музеев, показался Фету беспорядочным, как будто незаконченным, но содержимое его залов не вызывало никаких сомнений — оно прекрасно и бессмертно. В нём Фет искал зримое воплощение собственного идеала искусства и нашёл его в избытке. Даже работы французского художника Жана-Батиста Грёза вызвали его восторг от пробуждения «чуткого детского чувства». Казнив презрением модного провозвестника новых путей искусства Жерико, Фет надолго задержался у небольшой картины испанца Мурильо, которое он называет «Мальчик, казнящий перед распахнутой грудью, на внутренней стороне рубашки, насекомое, получившее у Гоголя прозвание зверя». Эта картина позволяет автору заметок высказать мысль, что «искусство есть высшая, нелицемерная правда, беспристрастнейший суд, перед лицом которого нет предметов грязных или низких. Оно осуждает только преднамеренность, влагающую в воспроизводимый предмет свою грязь, свои цинические наросты. Искусство в этом отношении настолько выше всякой земной мудрости, насколько любовь выше знания. Мудрость судит факты, искусство всецельно угадывает родственную красоту»302
.