Как и все на свете, великая депрессия постепенно сошла на нет, но вставшая на военные рельсы Япония провозгласила курс на всемерную экономию на всем — ради будущих побед. Ярких и радующих глаз кимоно никто уже не заказывал: людей в красивой одежде могли обвинить в преступной тяге к роскоши. В Японии был провозглашен лозунг «Роскошь — наш враг!», и многие женщины демонстративно и грубо обрезали ножницами пышные рукава своей национальной одежды. Теперь в каждом доме Канадзавы с утра до глубокой ночи гремели из репродукторов военные марши. От этой нескончаемой музыки жутко болела голова, но только глупец в квартале художников рисковал выключить радио: последнее время по улочкам города с утра до ночи ходили «патриоты-контролеры». Они чутко прислушивались к звукам музыки и исправно доносили в полицию на тех, кто «преступно игнорировал восторженный настрой японской нации на великие победы императорской армии».
Исхудавшие голодные обитатели городских кварталов Канадзавы потянулись на побережья острова в надежде заработать немного медяков на разгрузке торговых кораблей. Но работы не было и там: в Японию везли только военные грузы. А если к причалу швартовалась чудом просочившаяся купеческая лодка, чужаков встречали камни и палки портовых грузчиков. Люди быстро переловили всех жирных портовых крыс — их варили и ели сначала тайком, стыдясь, а потом голод заставил позабыть про стыд и опасность заразиться.
Люди с завистью и страхом смотрели на марширующих по Канадзаве солдат: они выглядели отнюдь не истощенными. Бедняки глотали голодные слюни: в расклеенных по городу листовках тем, кто являлся в призывные конторы, обещали целую миску вареных бобов на мясном бульоне и такую же сытную еду дважды в день. Но надеть на себя солдатскую форму, взять винтовку и отправиться куда-нибудь за море — было страшно.
Мияка проглотил последние бобы, запил горячей водой и, ничуть не насытившийся, поднялся на пошатывающиеся от голода ноги. Страх перед солдатчиной прошел — теперь он панически боялся, что вербовщики в призывной конторе забракуют «ходячий скелет».
Художник постоял на пороге второй комнаты дома — мастерской, спальни и «кабинета» одновременно. Он всегда гордился своей мастерской — просторной, в шесть татами[101], сияющей чистотой: а как же иначе? На снежно-белых заготовках кимоно видно каждое пятнышко. А случайная капля воды могла испортить многодневную роспись, над которой трудился мастер.
Уходя из дома, Мияка не стал ничего забирать из стенной ниши-токономы. Пусть статуэтка Будды, фотография его родителей и свиток с рисунком тушью ждут его здесь. Он забрал только свои лучшие кисти и краски. Вышел во дворик, задвинул входную дверь-перегородку и положил на порог дощечку с иероглифами, извещающими о том, что мастерская Мияки закрыта.
* * *
Под дверью призывной конторы сидели на корточках явившиеся сюда добровольцы — вчерашние крестьяне, городские ремесленники, мелкие торговцы. Они вполголоса переговаривались, с опаской поглядывая на дверь, перед которой замер часовой с винтовкой. Время от времени на крыльцо выходил ефрейтор, окидывал оборванцев презрительным взором и тыкал пальцем в выбранного им очередного кандидата. Тех, кто вставал с трудом, ефрейтор внутрь не допускал: разворачивал спиной к себе и с руганью награждал пинком:
— Пошел вон отсюда, дохлятина!
Скоро подошел и черед Мияки. Ему удалось встать почти не пошатнувшись. Он направился к ефрейтору бодрым шагом и с улыбкой на лице — и был милостиво допущен внутрь. В помещении стояло несколько европейских столов. За главным сидел хмурый офицер-прапорщик, за остальными теснились писари. В смежном помещении виднелся длинный стол, на котором были расставлены миски. И оттуда тянуло запахом еды — запахом, от которого у Мияки закружилась голова.
— Хватит принюхиваться, ахо[102], — рявкнул ефрейтор, пихая его кулаком в спину. — Жратву ты получишь только в том случае, если господин прапорщик сочтет тебя пригодным к службе! Живо скидывай свою рванину и вставай перед столом, на меловую отметку.
Офицер едва поднял на обнаженного художника щелочки глаз. Процедил:
— Сколько тебе лет, дохлятина?
— Двадцать шесть, господин офицер!
— Чем ты зарабатывал себе на жизнь?
— Я художник, господин офицер. Мою подпись-ракан на расписанных кимоно знают все богатые и уважаемые люди в Канадзаве, — стараясь сохранить достоинство, ответил Мияка.
— Росписи по тряпкам? — хмыкнул прапорщик. — Кому они нужны в императорской армии, твои шелковые тряпки! К тому же, ты такой тощий… Винтовку, наверное, не сможешь носить, кусотаро[103]. Ну-ка, подними и закинь на плечи солдатский ранец, несчастный мазила!
Ранец был набит камнями и поленьями. Опершись о стену, Мияка свободной рукой подхватил тяжелый ранец, вскинул его на грудь — и тут же опустил, поняв, что нипочем не сможет вскинуть ношу на плечи.
Прапорщик с руганью накинулся на ефрейтора: какого дьявола вшивый негодяй заставляет его терять драгоценное время и приводит немощную шантрапу?