Анис Виссарионович выглядел настолько восторженным, что невольно и сам Шульц заразился этой радостью. Впрочем, она быстро переменилась сплином, стоило ему вспомнить о своем намерении отправляться тотчас на разговор к Оболенской.
— Господин фельдмейстер, у меня к вам просьба, — обратился он к Фучику, глядя куда-то поверх его плеча, будто опасался, что Анис Виссарионович по лицу его поймет, что просить он будет о том, что, возможно, будет иметь неприятные последствия для его племянницы.
— Слушаю, Петя, — мгновенно посерьезнев, ответствовал Фучик.
— Могу я навестить Настасью Павловну прямо сейчас и переговорить с нею наедине?
— Что ж ты спрашиваешь, Петенька! Конечно, можно! — по-своему истолковав намерения Шульца, просиял фельдмейстер. — А я в агентство… Это ж надо… награда!
Он споро сбежал с крыльца князева дома, и Петр Иванович мрачно посмотрел ему вслед. Ежели бы знал Фучик, что именно собирался Шульц сказать Оболенской, вероятнее всего, не пребывал бы в таком восторге.
В отличие от фельдмейстера, лейб-квор спустился с крыльца неспешно, словно бы оттягивая тот момент, когда увидит Настасью Павловну, и стрясется у них по всем предположениям неприятная беседа.
«Но никаких сведений я не передала, поверьте!» — вспомнились ему слова Оболенской, и он поморщился, направляясь в сторону дома Фучика.
Как же мог он ей верить, коли все ее наличие возле него с самого начала было ложью? И каким же конченым идиотом чувствовал себя сейчас, когда понял, насколько нелепым выглядело его предложение в глазах шпионившей за ним Настасьи Павловны.
Впрочем, что толку переливать из пустого в порожнее свои невеселые мысли, когда вот-вот, несколькими минутами позже, он вновь погрузится в эту пучину, и будет внутренне страдать, но все равно скажет Оболенской, что забирает обратно свое ненужное ей предложение руки и сердца?
С такими мыслями он добрался до дома Аниса Виссарионовича, некоторое время прохаживался мимо ворот, после чего решительно вошел в них, быстро миновал небольшую подъездную аллею, взбежал на крыльцо, а мгновением позже уже стучал в двери, за которыми находилась Оболенская.
Все то время, что провела Настасья Павловна на пути в Шулербург, превратилось в сплошное ожидание, и чем дольше оно тянулось, тем тяжелее давило на грудь что-то невидимое, но мучительно ощущавшееся там, где прежде билось сердце. Теперь же все словно бы замерло, и секунды текли как часы, и терялся вкус ко всему окружающему, и весь смысл существования ее свелся к моменту, когда придет наконец Петр Иванович и вырешит ее дальнейшую судьбу. И она ждала, точно приговоренный к смерти, коий мог надеяться на одно лишь чудо и отчаянно за эту призрачную надежду цеплялся.
Оказавшись в доме дядюшки, Оболенская отказалась и ото сна, и от обеда, только лишь приняла ванну и переменила свой грязный и истрепанный наряд на свежее платье, отдавая дань какому-то женскому тщеславию, хоть и понимала прекрасно, что никакое новое платье не поможет ей удержать Петра Ивановича, ежели сама она не сумеет объяснить все так, чтобы он поверил в то, что на самом деле вовсе она его не предавала. Да, укрывала некоторые факты, но ведь была подле него в самые опасные моменты не от того вовсе, что ей велел сие долг. Одно лишь сердце руководило всеми ее поступками с первой же их встречи у особняка Лаврентия Никаноровича.
Сидя в желтой гостиной, облаченная в свежее, очень весеннее, как майская погода за окном, платье светло-зеленого оттенка в белый цветочек, Настасья по сотому кругу перебирала слова, что скажет господину лейб-квору при встрече, пытаясь тем самым и себе самой также объяснить все произошедшее. А подумать тут и кроме как об их с Шульцем отношениях было о чем — то, что замыкание тока, погубившее Алексея Михайловича, не было случайным, Настасью Павловну сильно потрясло. И хоть не было меж нею и покойным супругом близких отношений, но скорбела о его безвременной кончине Оболенская теперь даже болезненнее, чем прежде. Особенно глубоко ранило ее понимание того, что, должно быть, подозревал о чем-то Алексей Михайлович, когда незадолго до смерти составил завещание, в коем наказывал ей держать всегда при себе металлический веер и Моцарта. И если бы не его посмертные дары, как знать, была ли бы она еще жива или мнимая царская дочь уже отправила бы ее на тот свет следом за супругом. От заботы его — такой запоздалой, но свидетельствующей о том, что жена была Алексею Михайловичу все же хоть чуточку дорога, на сердце становилось еще горше.