— Ну, замечены-то мы Им все, — рассмеялся дядя Миша. — А вот тех, кого Он отметил, мало. Да ты не смущайся — талант не твой, он тебе на время дан, потом возвратить будет надобно, так что — заслуги-то нет, одна ответственность перед Тем, кто его дал тебе, как распорядишься, как сохранишь... Это вот с нас двоих спросить особо нечего, а с тебя, милый друг, спросится.
Теперь сконфузился художник — невольно дядя Миша признался, что в его творчестве он никакой Божией искры не усматривает, но, подумав, не стал обижаться. Глупо ведь. И с чего ему пришло в голову, что мальчик талантлив, если он и работ его не видел?
А дядя Миша уже ставил чайник и, усмехаясь, глядя хитро на Сашу, сказал:
— А воду-то я оттуда и беру, откуда ты пить мальчонке запретил... Фома ты неверующий, одно слово!
— Она ж холодная, простудиться мог, — покраснел художник. — А мне отвечать за него перед дедом...
— Да не того ты боялся, я ж говорю, Фома... Ты за желудок его побоялся, что вода эта — грязная, стоялая, а там, глупый ты человек, и святой родник, целебный... А перед дедом чего отвечать — за него самого отвечать придется, потому как — все мы упертые, души у нас огрубели, и собственные грехи нам стали в радость. Тяжко идти человеку, а он на Бога ропщет, не на себя. И грехи свои продолжает лелеять, пестовать, так свыкся с ними, что и расстаться не может. Смешные мы люди.
— Ты только пропаганду-то свою религиозную не разводи, — рассмеялся художник. — Все равно — сколько со мной бьешься, а никак не обратишь.
— Ну, — развел руками дядя Миша. — Я и не могу обратить никого, не святой. Обращает только Господь, а если тебя не обратил — значит, пока не видит в тебе готовности и ума понять и принять Истину. А мальчика Он уже к себе приблизил, так что...
Он долго и ласково смотрел на Сашу, потом тихо добавил:
— Наши с тобой слова все пустые, Он ему сам все скажет, и за руку возьмет, и отведет туда, куда нужно. Мы же с тобой — только проводники, помощники, чтобы не дать бесам заблудить мальчонку, запутать, чтобы беду отвести.
Он дотронулся мягко до его руки.
Потом они пили травяной чай — удивительный, вкусный. Саша, глядя, как горит в печке огонь, окончательно сомлел, почувствовал, как слипаются глаза, а дядя Миша понял это и поднялся:
— Э, братишка, ты совсем сейчас заснешь, со стула свалишься, упадешь, а нам тебя потом собирай да в постель неси! Пойдем-ка с Богом простимся и — спать...
— Да не трогай ты его, пускай спит, сам и помолишься за него...
— А когда я ем, он насыщается? — засмеялся дядя Миша. — Ничего, пусть привыкает потихоньку. А то вот тебе — и поговорить в трудную минуту не с кем бывает, небо твое пустынное, одинокое, и некого на помощь позвать...
— Я в людей верю и их на помощь позову.
— Людей? А, ну конечно, в кого же и верить еще, как не в людей, — усмехнулся дядя Миша. — «Видеши бо во гробе брата своего бесславна и безобразна». В кого и верить, вот придет он к тебе и окажет всяческую посильную помощь в тяжелый твой миг... А если таково твое несчастье, что человек этот самый, даже самый чудесный, замечательный, безгрешный, — тебе помочь не сможет, а совсем другая тебе будет нужна помощь-то? К кому будешь адресоваться? К тарелке летающей с зеленым гуманоидом, что ли? Или Зевса начнешь призывать?
— Да хоть и Зевса, человек свободен...
— Ну, вот и сиди со своей придуманной свободой, только не спрашивай, почему у тебя вместо монастыря одни каменья получаются, — улыбнулся дядя Миша. — Или у зевсов своих спроси, может, ответят они тебе...
Саша испугался, что этот их спор перерастет в ссору, но — кажется, эти двое, несмотря на то что спорили яростно и неистово, были друг к другу привязаны искренне, и чувствовали друг друга лучше и тоньше, чем это можно было выразить словесно.
Потом была его первая молитва — и он до сих пор помнит это ощущение — сначала трудно, и слова непонятные, и то, что говорит дядя Миша, непонятно, а по щекам вдруг начинают течь слезы, и из темноты в душе рождаются лучики света и надежды, а слезы все сильнее, потом вдруг начинаешь понимать слова и что это про тебя, и спать уже не хочется...