Вспомнил, кому и что говорит. Передернул плечами, размял крылья.
Не стал дожидаться, пока я выкину его из зарослей: суматошливо захлопал крыльями, взвился в воздух и понесся туда, где Терпсихора водила хороводы с нимфами.
И визг: «Гипнос!» – такой, будто туда лично Танат заявился. С мечом и по чью-то душу.
Я решил не ждать, пока мастерство белокрылого сработает в полную силу. Шагнул из зарослей акации
И считать шаги не потребовалось: близко, можно дойти и вполшага…
Просто сминается сад вокруг меня, дышащие величием статуи на миг ломаются, скульптуры становятся калеками, уродами – у Афины голова Гефеста, у Посейдона – женская грудь, в руке у Геры – молния…
Только аромат акации застрял в волосах и одежде, да еще детский смех не хочет отставать: «Эй, Крон! Падай! Скорее, падай! Ну, почему же ты не падаешь?!»
Я стою у серого порога самого старого дома на Олимпе.
Дом вырастает из горы, или скорее, дом настолько врос в гору, что убери его – и Олимп рассыпется грудой отдельных камешков. Дом притулился выше дворцов, прикрылся скалой-щитом, прикинулся простоватым солдатиком: не трогайте! Солдатик тащит на мозолистых плечах из серого камня тяжкий груз: плиту горного хрусталя. Солнечные лучи текут на плиту, свиваясь у ее поверхности в клубки нитей…
Морда у дома-солдатика самая неприглядная: дверь давно пора починить, щерится неприветливой щелью, порог поистерся, будто оббитый сотнями ног, в окнах-глазах полно сора.
На колышке возле порога болтается чья-то сандалия. Сушится. Коричневая, истрепанная, со вмявшимися следами пальцев – висит и являет собой образец кощунственного непочтения к великим, что обитают внутри.
Комната за порогом и приоткрытой дверью пуста. Непохожа на тронные залы.
Узкая, полутемная, с невыметенной пылью по углам, а под потолком обосновался паук с сытым желтым брюшком. Два полуотгоревших факела. В земляном полу чадит очаг, над ним булькает мясным парком закопченный котел. На деревянном блюде разложены коренья, рядом – медная поварешка и три глубокие глиняные миски.
И пузатый кувшин с чем-то кровавым, неразбавленным. Все есть, стряпухи не хватает.
Стряпуха хлопнула дверью слева. Грузно потопала к котлу, прижимая к груди две большие кефали, полотняный мешок с крупой или мукой и два поменьше, со специями. Статная, с загрубевшими руками и выдающимся задом, с криво повязанным над ухом платком,
Я молча снял шлем. Мельком взглянул на огонь, отчего он взвыл и подровнялся, как пьяный солдат, увидевший лавагета.
Кто-то из тех, кто побывал здесь – званным, потому что без приглашения сюда пока еще не приходили – обмолвился, что Лахезис из Мойр самая фигуристая. Всплыло вот в памяти из глубины веков: «И плечи… и руки… а брови, брови какие!»
И точно, брови черные, вразлет, густыми дугами над глазами… хмурятся.
Я шагнул в угол. Взял пучок хвороста – сунул в изнывающий от голода огонь. Тихо повторил:
Полетели в котел куски потрошеной, почищенной кефали. Мойра помешала варево, споро вытерла руки куском ткани и бросила равнодушно:
Как веселилась Ананка за плечами! Казалось: выскочит вперед, побежит дочку обнимать. «
У низкой двери, ведущей в соседнюю комнату, Клото остановилась. Скосила блеснувшие зеленью глаза.
А потом толкнула дверь и ввалилась внутрь с зычным:
В ответ заскребся меленький смешок, и старушечий голос предположил: