Наверное, в этом доме совсем не держится Ата-обман. Ложь не пропитывает стен, как во дворцах, не въедается в колонны и фрески, не цепляется за пушистые ковры. И трудно лгать в этих ветхих стенах.
Но я справлюсь.
Клото опять оторвалась от веретена – чтобы наплеваться и вознести руки к хрустальному потолку: «Ну да, конечно! Я ж говорила – они с Лахезкой друг друга поймут!»
А вот Лахезис даже не радуется, что выиграла спор и что брови остались в целости. Задрала эти самые брови чуть ли не до макушки, носком ноги задумчиво постукивает по каменному пузатому сосуду, из которого положено доставать жребии.
Пока сестры горячо обсуждали, на что можно поспорить в этот раз, Клото рассматривала меня тревожащим взглядом. Глаза Мойры из-под сползшего на них бирюзового платка смотрели пристально, остро, весело – взгляд конокрада, когда он прикидывает, какого бы жеребца из табуна выхватить.
На мечах не посражаешься – какой меч?! Двузубец! Тени стонут одно и то же, от людской глупости и однообразия судеб к вечеру начинает ныть висок. Подхалимы шепчут: это приходит мудрость, мне кажется – это наступает старость.
Конечно, мне еще далеко до того меня, о котором рассказывают сказители и поют рапсоды – днем, потому что ночью боятся накликать. В песнях я все время сижу на троне и сужу.
Не шелохнусь от великой-то мудрости.
Да, мне еще далеко. В конце концов, у меня же есть еще Тартар, Ананка и брат.
Славный младший…
Я опомнился. Погасил взгляд, который мог меня выдать. Мойры все равно не заметили: все три вели свои переглядки.
Осеклась. Наверное, тяжесть Урана-неба на плечи грохнулась, вот Мойра и замолчала, как Атлант, впервые придавленный нежданным весом. Или изранило осколками адамантия, летящими от моего треснувшего мира, от мира, взорванного несколькими словами изнутри, да какими там словами, словом, которое уже не выбросишь, оно засело внутри отравленным гарпуном…
Любимчики.
Кого я спрашивал? Прях?! Или ту, к которой никогда прежде не обращался сам? Эта не ответила. Зато Клото бросила пару свистящих словечек сквозь зубы (из словечек следовало, что отцом Лахезис был больной рахитичный ишак, язык которого вытягивался на два полета стрелы) и повернулась ко мне, и голос ее был на диво похож на голос из-за плеч.
На голос той, кто породила ее.
Я почти не слышал, поднимаясь со своего места на перекрестье взглядов и делая слепой шаг вперед. Шел – в пламя Тифона и воды Стикса одновременно.
Мойра осеклась – надо полагать, озадачилась при виде моего лица.
И тут Атропос, коротко хихикнув, дернула за что-то в своем клубке
Вообще ничего стало неважно, кроме холодного, шершавого, пыльного пола, восхитительно настоящего, потому что когда тебя выдергивают из тела, когда рвут по живому каждую клетку твоей сути, когда вокруг нет ничего и никого, и вся твоя жизнь – это только туман асфоделей…