Долгое время они сидят молча. Он сжимает ее руку в ладонях.
– Обо мне, – произносит она наконец, беззвучно плача. – Не делай ничего такого ради меня.
2008
Пластиковые цветы в пластиковой вазе. Тумбочка, прикрученная к полу.
Элизабет не спит.
При виде этих цветов, предназначенных не ей, но порывающихся убедить ее в обратном, в животе Элизабет вспыхивает ненависть, забытая было во сне. Их поставили сюда, в тюремный лазарет, чтобы создать иллюзию заботливой родни и вытянуть пациентку с того света, хотя лепестки их затянуты паутиной и одному богу известно, сколько заключенных умерло в этой постели медленной смертью самоубийц, наступившей именно в тот момент, когда в самоубийстве уже не было нужды, потому что «смотрите, вам прислали цветы».
От цветов несет затхлым временем и притворством. Ее сейчас стошнит.
Она в лазарете уже почти неделю, спазмы в желудке – симптом скорби. Тошнит ее с тех самых пор, как охранницы сообщили, что ей больше никогда – ни в это свое пожизненное, ни в следующее – нельзя посещать тюремную школу, единственное ее прибежище в последние шестнадцать лет.
За такую провинность хватило бы и месяца в карцере, но нет – того кошмарного месяца, когда она корчилась в безжалостном свете, посасывая время от времени кожаный переплет Библии, того месяца оказалось недостаточно, поэтому у нее отняли еще и учебу. Всего одно нарушение, а расплачиваться она будет вечно, целые две жизни в неволе. Классная комната, куда ей теперь путь заказан, – единственное сносное место во всей тюрьме, единственное место, напоминающее о ее прежней жизни, в отличие от лазарета с этими его цветами, с этими жалкими намеками…
Шаги.
Элизабет застыла в постели, глаза закрыты. Может, еще удастся притвориться спящей. У нее новая соседка по камере, Дженни, это она тут бродит, это ее шаги. Они прожили вместе всего неделю – потом Элизабет заболела, – но она как сейчас видит: пальцы Дженни сплетены, кутается, как в болезнь, в ореол терпения, космы с проседью, руки разъедены химикатами, жутковато красивое лицо. Почему она сюда приходит? За те тринадцать лет, что они провели под одной крышей, они с Дженни обменялись лишь парой слов: «Теперь ты здесь живешь» и «Да». Это было две недели назад, когда Элизабет вернулась из карцера и увидела, кого к ней подселили. Элизабет слышала о Дженни и ее смиренном молчании, видела, как она драит полы в коридорах, выставляя себя этакой безропотной страдалицей. Мало радости жить с таким существом. Но зачем Дженни ее навещать? Зачем, когда они друг другу никто, просто запертые вместе тела?
Еще один шаг, и еще. Всего лишь медсестра. Элизабет открывает глаза. Никого.
Она поворачивается на бок и хватается за живот.
Она почти готова променять маячащее отсутствие Дженни на ее безучастное присутствие в этом зашторенном закутке. Дженни вообще лучше характеризует ее отсутствие, сама она – не более чем сосуд для своей отрешенности. Про отрешенность Элизабет давно заметила. Дженни ничего не хочет. Ничего не любит. Никогда не жалуется. Все эти годы ни с кем не общалась. Так чего же она здесь маячит, когда ее тут даже нет? Спи, Элизабет, просто спи. Все это неважно. Болезнь закручивает тривиальное в гипнотические спирали; когда болеешь, самые невыносимые банальности наливаются смыслом. Как эти цветы. Зачем на них так злиться? Это же просто кусочки пластика, у них нет собственной воли. А Дженни молчит только потому, что ей нечего сказать, и навещала она тебя только потому, что ей нечего делать, к тому же это было всего один раз. Один раз, пару дней назад, пока ты притворялась спящей.
Нет, ничего загадочного в Дженни нет. Было время, когда Элизабет стала бы наблюдать за ней – завороженно, украдкой – из-за того, что та совершила. Представляла бы Дженни на переднем сиденье пикапа. И, глядя на ее обыденное лицо, видела бы его другим. То же самое лицо, только сначала до, а затем сразу после. Элизабет разворошила бы в себе отвращение, и это отвращение означало бы, что для нее еще не все потеряно.
Но то было раньше. Она давно потеряла интерес к мотивам, к подробностям чужих преступлений. Даже топор не вызывает вопросов. Мать, которая любит ребенка всем своим существом, и так всегда в шаге от топора, один взмах – и готово. Ненависть, любовь – все смешалось в крупице шепота, когда слова уже не имеют значения, когда малыш почти уснул и унести его дальше можно одним голосом.
…И все же (размышляет Элизабет краешком сознания сквозь сон, седативные и пыльный запах пластиковых цветов) было время, когда Дженни чего-то хотела.
Три или четыре года назад в тюрьме устроили голосование. Брат одной заключенной хотел пожертвовать фортепиано. Начальница собрала их в комнате отдыха и показала место, где будет стоять инструмент.