Ловкач, с огненно-рыжими полосками, на высокой ветке. Ловкач охотится на сиалий. Ловкач спит, свернувшись клубочком в зарослях травы, кружок внутри кружка, треугольники-уши, жирные прочерки зажмуренных глаз, прямые, как гвозди, усы.
Мэй застыла с фломастером в руке. Она сидит на полу под окном у себя в комнате. Поначалу она только делала вид, что рисует, но вот удивительно – теперь потерявшиеся коты по всему листу. Может, поплакать? Она ждет, не польются ли слезы. Окидывает взглядом сосны и предвечернее небо в сухих молочно-голубых тонах. Внизу папа играет на фортепиано. Опущенная педаль размыла звуки, и Мэй вспоминает, как затаилась в баке с водой и как темные пальцы Джун забарабанили по крышке, заставив ее открыть глаза.
Еще днем она купалась в чистом синем баке. Еще днем смотрела в глаза девочки из книжки Джун. Кажется, будто прошло уже сто лет, и все же…
Внизу папа упражняется на фортепиано. Аккорды-землетрясения, органные пункты, кончиками пальцев и сначала. Что до текста, до него папа никогда не добирается, ему с его гигантскими ручищами это не под силу. Его руки лезут в гору. За собой они тащат спотыкающийся голос, по булыжникам, ненадежно валяющимся на земле. Руки соскальзывают, тянутся вперед, хватаются за ветви и длинные жесткие сорняки.
Он поет так тихо. Почти шепотом. Сам на себя не похож. Такими голосами разговаривают их куклы, мужчины.
В дверь стучат.
Мэй оглядывается не сразу – слишком опешила. Она старательно смотрит в окно, будто в знак почтения к этой минуте. Дверь в ее комнату открыта, всегда. В нее никто никогда не стучит.
Неторопливо она поворачивает голову.
На пороге Джун, спрашивает глазами – глазами старой Джун, – можно ли войти.
Джун велит:
– Закрой глаза и скажи мне, когда остановиться.
Они сидят вдвоем в теплой траве на склоне бугра, которого не видно из дома. Они забрели так далеко, потому что искали Ловкача. Вечереет, стрекочут кузнечики. Мэй уже не думает о Ловкаче и лишь изредка зовет его в порыве припоминания.
Все ее мысли заняты Джун. Джун, сидящей на коленях напротив нее. Золотые травинки впечатываются в кожу, оставляя на ногах и ладонях шахматные узоры. Они взяли с собой бумагу с карандашами и немного хлеба, который потихоньку преет в индейском кисете Мэй. Они отщипывают от него мелкие кусочки и запихивают в рот.
Это место они прозвали «Утесами», хотя никаких утесов тут нет, только крутой бугор, усыпанный сосновыми иголками, такой скользкий, что нужно держаться за деревья, иначе упадешь. Они не были тут с тех самых пор, когда название «Утесы» еще казалось подходящим.
Джун смеется.
– Я сказала, закрой.
Мэй тоже смеется. Она думала, что закрыла.
Но теперь, когда она зажмурилась по-настоящему и чувствует, как летний ветерок обдувает лицо, слышит, как Джун скрипит карандашом по бумаге, чует запах Джун, когда та наклоняется над листом, – шампунь, и высохшая на солнце вода, и пыль амбара, и тайный животный страх, – теперь она тоже подается вперед, поджидая, когда ее озарит уверенность.
– Все? – спрашивает Джун. Карандаш завис над бумагой.
– Нет, – шепчет Мэй, ощущая солнце на веках, яркие плавающие круги. – Продолжай. – Карандаш снова скрипит по бумаге, Мэй прислушивается, представляя борозды от грифеля на странице.
Сердце стучит – кулаком по ее закрытой двери.
– Стоп! – произносит вдруг Мэй, когда ее охватывает та самая уверенность, которую она ждала. Она открывает глаза посмотреть, какое число у нее выпало в «Укладе». Верхняя часть листа усеяна галочками. Не говоря ни слова, Джун принимается их считать. Затем объявляет, словно врач – диагноз, число двадцать три.
Мэй выдыхает. Сердце уже не рвется из груди. Теперь остается только ждать. Она откидывается на траву, поворачивается на бок и, раздирая пальцами семянку, не сводит глаз со старшей сестры, а та снова и снова считает до двадцати трех, вычеркивая пункты, на которые выпало это число. Сначала она постукивает кончиком карандаша по именам мальчиков: Райан, Росс, Чэд, Тим. Потом постукивает по различным сочетаниям детей: 4 девочки, 1 мальчик; 3 девочки, 0 мальчиков; 0 девочек, 7 мальчиков. Потом, не переставая считать, по всем профессиям, которые могла бы выбрать Мэй, по всем питомцам, по всем местам, где она могла бы жить. Усадьба, квартира, лачуга, дом.
Идут минуты, и между минутами Джун рассекает вероятности. Сводя жизнь сестры к самой сути.
Первой исчезла из списка ветеринарная клиника, где могла бы работать Мэй, большая потеря, зато следом выбыла усадьба, где она бродила во сне, – жуткое, необъятное, холодное место со старинными картинами чужих семей. Как хорошо, что Джун ее вымарала, вырубила, сожгла дотла трением раскаленного карандаша. Дальше следует утрата всех возможных сыновей, какое счастье, а затем, по очереди, всех мужей, кроме одного.