И щурит прищур от моих папирос...
Чур меня, чур!
SOS!
Баллада работы
Петр
Первый –
Пот
первый...
Не царский (от шубы,
от баньки с музыкой),
а радостный
грубый,
мужицкий!
От плотской забавы
гудела спина,
от плотницкой бабы,
пилы, колуна.
Аж в дуги сгибались
дубы топорищ!
Аж тцепки вонзались
в Стамбул и Париж!
А он только крякал,
упруг и упрям,
расставивши краги,
как башенный кран.
А где-то в Гааге
мужик и буян,
гуляка отпеты я,
и нос точно клубень –
Петер?!
Рубенс?
А может, не Петер?
А может,
не Рубенс?
Он жил среди петель,
рубинов и рубищ,
где в страшной пучине восстаний и путчей
песлись капуцины,
как бочки
с капустой!
Он жил, неопрятный, в расстегнутых брюках,
и брюхо
моталось
мохнатою
брюквой.
Небритый, уже сумасшедший отчасти,
он уши топорщил,
как ручки от чашки.
Дымясь волосами, как будто над чаном,
он думал.
И все это было началом,
началом, рождающим Савских и Саский...
Бьет пот –
олимпийский,
торжественный,
царский!
Бьет пот
(чтобы стать жемчугами Вирсавии).
Бьет пот
(чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля).
Бьет пот,
превращающий на века
художника – в бога, царя – в мужика!
Вас эта высокая влага кропила,
чело целовала и жгла, как крапива.
Вы были как боги – рабы ремесла!..
В прилипшей ковбойке
стою у стола.
Секвойя Ленина
В автомобильной Калифорнии,
Где солнце пахнет канифолью,
Есть парк секвой.
Из них одна
Ульянову посвящена.
«Секвойя Ленина?!
Ату!»
Столпотворенье, как в аду.
«Секвойя Ленина»?!
Как взрыв!
Шериф, ширинку не прикрыв,
Как пудель с красным языком,
Ввалился к мэру на прием.
«Мой мэр, крамола наяву.
Корнями тянется в Москву...
У!..»
Мэр съел сигару. Караул!
В Миссисипи
сиганул!
По всей Америке сирены.
В подвалах воет населенье.
Несутся танки черепахами.
Орудует землечерпалка.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зияет яма в центре парка.
Кто посадил тебя, секвойя?
Кто слушал древо вековое?
Табличка в тигле сожжена.
Секвойи нет.
Но есть она!
В двенадцать ровно
ежесуточно
над небоскребами
светла
сияя кроной парашютовой
светя
прожектором ствола
торжественно озарена
секвойи нет
и есть она
вот так
салюты над Москвою
листвой
таинственной
висят
у каждого своя Секвойя
мы Садим Совесть Словно Сад
секвойя свет мой и товарищ
в какой бы я ни жил стране
среди авралов и аварий
среди оваций карнавальных
когда невыносимо мне
я опускаюсь как в бассейн
в твою серебряную сень
твоих бесед – не перевесть...
Секвойи – нет?
Секвойя – есть!
* * *
Вас за плечи держали
ручищи эполетов.
Вы рвались и дерзали,
гусары и поэты!
И уносились ментики
меж склонов-черепах,
и полковые медики
копались в черепах.
Но снова мертвой петлею
несутся до рассвета
такие же отпетые
шоферы и поэты!
Их фары по спирали
уходят в небосвод.
Вы совесть потеряли.
Куда нас занесет?
Лейтенант Загорин
Я во Львове. Служу на сборах,
в красных кронах, лепных соборах.
Там столкнулся с судьбой моей
лейтенант Загорин. Андрей.
(Странно... Даже Андрей Андреевич. 1933. 174.
Сапог 42. Он дал мне свою гимнастерку. Она со-
мкнулась на моей груди тугая, как кожа тополя.
И внезапно над моей головой зашумела чужая'
жизнь, судьба, как шумят кроны...
«Странно», – подумал я...)
Ночь.
Мешая Маркса с Авиценной,
спирт с вином, с луной Целиноград,
о России
рубят офицеры.
А Загорин мой – зеленоглаз!
И как фары огненные манят –
из его цыганского лица
вылетал сжигающий румянец
декабриста или чернеца.
Так же, может, Лермонтов и Пестель,
как и вы, сидели, лейтенант.
Смысл России
исключает бездарь.
Тухачевский ставил на талант.
Если чей-то череп застил свет,
вы на вылет прошибали череп
и в свободу
глядели
через –
как глядят в смотровую щель!
Но и вас сносило наземь косо,
сжав коня кусачками рейтуз.
«Ах, поручик, биты ваши козыри».
«Крою сердцем – это пятый туз!»
Огненное офицерство!
Сердце – ваш беспроигрышный бой.
Амбразуры закрывает сердце.
Гибнет от булавки
болевой.
На балкон мы вышли.
Внизу шумел Львов.
Он рассказал мне свою историю. У каждого
офицера есть своя история. В этой была
женщина и лифт.
«Странно», – подумал я...
Первый лед
Мерзнет девочка в автомате,
Прячет в зябкое пальтецо
Все в слезах и губной помаде
Перемазанное лицо.
Дышит в худенькие ладошки.
Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.
Ей обратно одной, одной
Вдоль по улочке ледяной.
Первый лед. Это в первый раз.
Первый лед телефонных фраз.
Мерзлый след на щеках блестит –
Первый лед от людских обид.
Поскользнешься. Ведь в первый раз.
Бьет по радио поздний час.
Эх, раз,
Еще раз,
Еще много, много раз.
Последняя электричка
Мальчики с финками, девочки с фиксами,
Две проводницы дремотными сфинксами...
Я еду в этом тамбуре,
Спасаясь от жары,
Кругом гудят как в таборе
Гитары и воры.
И как-то получилось,
Что я читал стихи
Между теней плечистых,
Окурков, шелухи.
У них свои ремесла.
А я читаю им,
Как девочка примерзла
К окошкам ледяным.
На черта им девчонка
И рифм ассортимент?
Таким, как эта – с челкой
И пудрой в сантиметр?!
Стоишь – черты спитые,
На блузке видит взгляд
Всю дактилоскопию
Малаховских ребят...
Чего ж ты плачешь бурно,
И, вся от слез светла,
Мне шепчешь нецензурно
Чистейшие слова?
И вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон!