От такого предчувствия не по себе было даже выдержанным коллегам Анненского по Николаевской гимназии: «По молодости лет не приходила мне только тогда в голову мысль, как близко к гибели то общество, среди которого один из таких “магов” мог оказаться во главе учебного заведения. Французы ни Верлена, ни Малларме не назначали директором гимназии и не поручали им оценку учебных книг по должности члена Учёного комитета» (Б. В. Варнеке). Ахматова же, если ей, гуляя с нянькой, случалось встретить проплывающего по царскосельской улице Анненского, раскланивающегося, как обычно, во все стороны и всем улыбающегося, смотрела на него с тайным восторгом, как на Рождественского Деда, немецкого Weihnachtsmann, о котором рассказывала бонна Моника.
Однако сейчас на сцене Китайского театра Иннокентий Фёдорович был строг, сосредоточен и вдохновен: это была вторая в истории России «пушкинская речь», и Анненский, знавший толк в подобной символике, понимал важность момента. Он говорил об одиноком смуглом мечтательном отроке, который бесконечно бродил по аллеям Царского Села, только предуготовляясь к ожидающей великой миссии, цитировал пушкинские «царскосельские оды» и закончил своё выступление так:
– Есть старое лицейское предание, что ещё при Энгельгардте был возле Лицея поставлен дёрновый памятник кубической формы с белой мраморной доской: на доске золотыми буквами вырезана была надпись Genio loci – т. е. гению-хранителю. Имя Пушкина как-то само собой приурочилось потом к этому местному памятнику, и царскосельские лицеисты окружали свой палладиум благоговением. Прошло без малого 30 лет, Лицей перевели в Петербург, и куда девался памятник, я не знаю. Но истинный гений-хранитель наших садов не мог их покинуть, и вчера мы положили первый камень для его царскосельского памятника. Под резцом художника образ поэта уже воплотился, и скоро, молодой и задумчивый от наплыва ещё неясных творческих мыслей, Пушкин снова будет глядеть на свои любимые сады, а мы, любуясь им, с нежной гордостью повторять: «Он между нами жил».
Несмотря на то что в зале Китайского театра присутствовали тогда куда более почтенные и зрелые гости, нежели десятилетняя Ахматова, более внимательного и благодарного слушателя, чем она, у Анненского не было: сказанное им Ахматова и спустя тридцатилетие помнила наизусть. Verba magistri![149]
Впрочем, истинной ученицей Анненского Ахматова осознает себя много позже, уже после кончины Иннокентия Фёдоровича. Сейчас же, в 1899 году, от пушкинских царскосельских торжеств, уже зачисленная в Мариинскую гимназию, Ахматова вновь убывает на летние месяцы из Царского Села в Севастополь, на берега Стрелецкой бухты, а в сентябре, как положено, возвращается и начинает свой первый гимназический год.
Как раз в это время в доме Шухардиной, по-видимому, затевался ремонт, так что семейству Андрея Антоновича пришлось на полгода съехать с насиженного места во временную квартиру в доме О. Н. Даудель на углу улиц Средней и Леонтьевской[150]
, в двух шагах от Мариинской гимназии, Лицейского садика и Екатерининского парка. Во время переезда произошёл казус, красочно описанный Ариадной Великолепной, по всей вероятности, заинтересованно наблюдавшей за происходящим из окошка:При переезде в другой дом, [Инна Эразмовна Горенко] долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место – сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется, да ещё и сердится.