Ахматова именовала эти годы «языческим» периодом своего детства: «В окрестностях этой дачи <“Отрада”> я получила прозвище “дикая девочка”, потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки в открытом море, купалась во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень». Среди прочих странностей, возникших в ней после «первой смерти», была эта особенная любовь к воде: мало того, что она плавала, «как щука» (В. А. Горенко), – она ещё слышала подземное движение водных жил и могла безошибочно указать место, где они ближе всего подступают к поверхности земли:
История умалчивает, как отнеслись домашние к очередной метаморфозе, преобразившей гимназистку Мариинской гимназии в севастопольскую «приморскую девчонку» с ухватками мальчишки-сорванца:
Вероятно, эти воинственные игры были связаны с доносившимися до России из другого географического полушария громовыми раскатами войны на английском юге Африки, где колонисты-буры (немцы и голландцы), провозгласившие независимую республику Трансвааль, сражались теперь с экспедиционными войсками Великобритании. В России события войны широко освещались в прессе, симпатии были, разумеется, целиком отданы повстанцам, и Ахматова вместе со всей страной распевала песню на стихи журналистки «Живописного обозрения» Галины Галиной:
Песня эта так и осталась в памяти Ахматовой, как последнее эхо уходящего XIX столетия:
Вернувшись осенью 1901 года под своды гимназии, Ахматова внешне остепенилась и опять «делала всё, что полагалось в то время благовоспитанной барышне». Удавалось это, впрочем, всё хуже и хуже: в третьем (пятом) классе за ней уже прочно утверждается роль «вечной отстающей». По всей вероятности, именно тогда в семье Горенко появился домашний учитель-репетитор Иван Селивёрстов, студент-технолог, выпускник Николаевской гимназии и добрый знакомый Инны Горенко. «Подтянуть» нерадивую ученицу по школьным предметам он не смог, зато очень заинтересовал новинками русской и европейской поэзии[161]
. По признанию Ахматовой, на пятый класс гимназии приходится её знакомство с поэзией Ш. Бодлера, П. Верлена и «всех прóклятых <поэтов>»: к тринадцати годам (то есть к лету-осени следующего 1903 года) она уже знала их тексты «по-французски» наизусть.Следует признать, что стихи Шарля Бодлера и «прóклятых» более подходили к её тогдашнему мироощущению, чем пушкинская стихотворная классика, гармонично-сдержанная даже в самых дерзких и рискованных своих проявлениях. В отличие от пушкинского мира, мир поэзии Бодлера, человека странного, неуравновешенного и озлобленного, строился из кричащих противоречий, которые поэт не стремился ни примирить, ни понять, а лишь усиливал своим волшебным мастерством, доводя до чудовищного смешения самого высокого и прекрасного с самым отвратительным и низким. Программным стихотворением Бодлера стал текст, изображающий животную падаль («Une Charogne», 1857), валяющуюся близ романтической вечерней тропы, по которой гуляет влюблённая пара: