Петербург я начинаю помнить очень рано – в 90-х годах. Это, в сущности, Петербург Достоевского. Это Петербург до-трамвайный, лошадиный, коночный, грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов. Воспринимался он особенно свежо и остро после тихого и благоуханного Царского Села. Внутри Гостиного двора тучи голубей, в угловых нишах галерей большие иконы в золочёных окладах и неугасимые лампады. Нева – в судах. Много иностранной речи на улицах.
В окраске домов очень много красного (как Зимний), багрового, розового, и совсем не было этих бежевых и серых колеров, которые теперь так уныло сливаются с морозным паром или ленинградскими сумерками.
Тогда ещё было много великолепных деревянных домов (дворянских особняков) на Каменноостровском проспекте и вокруг Царскосельского вокзала. Их разобрали на дрова в 1919 году. Ещё лучше были двухэтажные особняки XVIII века, иногда построенные большими зодчими. «Плохая им досталась доля» – их в 20-х годах надстроили. Зато зелени в Петербурге 90-х годов почти не было. Когда моя мама в 1927 году в последний раз приехала ко мне, то вместе со своими народовольческими воспоминаниями она невольно припомнила Петербург даже не 90-х, а 70-х годов (её молодость), она не могла надивиться количеству зелени. А это было только начало! В XХ веке были гранит и вода.
Однако первое проживание Ахматовой в столице Империи в почётном статусе «смолянки» было очень коротким и завершилось, судя по всему, скандально. Уже 18 сентября 1902 года Андрей Антонович вынужден был «покорнейше просить» Совет Императорского Воспитательного общества благородных девиц «об увольнении дочери моей Анны Андреевны Горенко вовсе из института ввиду изменившихся домашних обстоятельств». Выше уже говорилось, что под «домашними обстоятельствами» в тогдашнем делопроизводстве могло подразумеваться всё что угодно – это был канцелярский эвфемизм, скрывающий, как правило, события, о которых не имелось желания подробно распространяться ни у подателя официальной бумаги, ни у адресата её. Возвращая Андрею Антоновичу несколькими месяцами позже невостребованные «своекоштною пансионеркою» средства (133 руб. 33 коп.), сметная комиссия Воспитательного общества упоминала в сопроводительном письме о некоей «болезни, препятствующей дальнейшему пребыванию её в заведении». Сама же Ахматова, которая впоследствии очень любила при случае упомянуть в разговоре о своём «смольном прошлом», никогда в подробности пребывания в знаменитом институте не вдавалась. Однако из всех этих бесед можно понять, что поводом для её поспешного удаления из среды благородных девиц стал припадок сомнамбулизма, то ли в самом деле приключившийся с ней в начале учебного года из-за переживаний, то ли разыгранный ей специально. Надо полагать, призрачная бледная дева с разметавшимися чёрными волосами, слепо бредущая по бесконечному сводчатому ночному коридору (депрессивно-романтические интерьеры Джакомо Кваренги идеально подходили для подобного зрелища), произвела глубокое впечатление на робких смолянок и их воспитательниц. Ахматова, по её собственному признанию, «без воли не могла жить» и лунатический припадок случился как нельзя кстати. В Мариинской гимназии учебный год уже начался, но по просьбе Андрея Антоновича несостоявшуюся смолянку допустили к занятиям: тут к ней, очевидно, привыкли – как к неизбежному злу.