Читаем Актер на репетиции полностью

Герасимов. А если я потяну на покой? Мне нравится этот дом — жена нравится, девочки… Взгляни на Воробьева, когда речь идет о Лене.

Смоктуновский. Боюсь ревности.

Так они переговариваются, вроде только бы о деталях, а на самом деле, «разминая» сцену, примериваясь к ней, пробуя. Главное, что они выясняют обиняками, это то, как Воробьев относится к Васильеву. Всерьез он считает, что жизнь того не удалась, или привычно утешает его, прекрасно понимая, что изменить ничего нельзя? А сам Воробьев? У него искренняя боль или поза, или, может быть, зависть к другу? Володин дает возможность самым разным истолкованиям. До того как Воробьеву прийти к Васильевым, он позвонит Вадиму Антоновичу по телефону, и тот, досадливо поморщившись, скажет жене: «Петр приехал, Воробьев. Возвращается из Ташкента домой, в Ленинград».

И еще он скажет, видя, как все будут хлопотать, дожидаясь гостя: «Петру Никаноровичу, наверное, скучно у нас? Нет, ему нисколечко не скучно… Другой, может, и скучал бы, а он ничуть. Потому что он очень скромный…». Воображаемый диалог этот тоже не без яда и тоже дает актеру повод для разных характеристик. Но сцена встречи, как, впрочем, и сцена телефонного разговора, еще не снята, и как она пройдет — актеру неясно. Неясность эта бросает свой отсвет на сегодняшнюю репетицию.

Герасимов. Воробьев и в юности звал Вадима самоедом. Он привык к его жалобам и утешает его привычно.

Володин (он и сегодня в павильоне). Не надо быть высокомерным. Воробьев искренне его пожалел.

Смоктуновский. Если высокомерность — получается бодрячок.

Герасимов. Снять это я готов. Могу играть к себе равнодушней. Но дело я все-таки представляю так: Воробьев знает натуру Вадима, и ироническое пристрастие сопутствует его речи всегда. Он победил Лену неустроенностью, и у Воробьева в связи с этим есть свой подтекст: красиво поешь, сукин сын. Полностью включиться в его переживания ему трудно.

Володин. Правильно. Ты, — это он Смоктуновскому, — самоед; этим все объясняется. Так я хотел.

На этом слове останавливались и раньше. Когда Герасимов — Воробьев его впервые произнес, Смоктуновский — Вадим Антонович радостно улыбнулся и закивал. Что-то было найдено с его помощью, что-то обозначилось, а Вадиму Антоновичу именно обозначенности не хватало. Он и сам понимал, что все вроде в порядке — дочки, дом, работа, но что-то тем не менее грызло, мешало быть счастливым. Что? А может быть, ничего и вся тоска его не от реальных причин, а от самоедства?

Стихи Смоктуновский начинал несколько раз и читал их по-разному. С вызовом читал — мы хоть и самоеды, но едим себя, и оставьте нас в покое; с радостью — писал стихи, подумать только, как хорошо; вспоминая, тоже читал: строчку за строчкой вызывал в памяти.

На первый взгляд все это могло показаться лишь поисками интонации — на самом же деле искался характер, и оттого, что именно характер был неясен, и стихи представлялись, скорее, как нечто отдельное, а не как продолжение разговора.

Одно только было тут неизменным: как бы Смоктуновский ни читал, на Воробьева он не смотрел. Не мог смотреть: очень уж это было личным, то, что он говорил. Актер даже внес предложение: «Я кончу стихи и тогда посмотрю на Воробьева, а он в ответ тоже прочтет мне стихи. Пропустим его реплику». (У Володина тут стояло: «Видишь, Вадя, — опять смеялся Воробьев, — ты талант! Ты ярко одаренная личность!»)

Автор Смоктуновского поддержал: «Воробьеву понравились стихи, он заволновался, вспомнил юность» — и поддержал, судя по реплике, оттого, что, прозвучи у Воробьева лишь покровительство, лишь ирония, даже нежная, необходимого разговора не получится. Дружеского, исцеляющего разговора не получится, а именно этот разговор, по мнению сценариста, нужен сейчас Вадиму.

Все — за, все хотят того же, но режиссер хочет еще одного: хочет, чтобы эпизод не звучал только элегически, а читался более сложно. «Начинай весело, — просит он Смоктуновского, — сквозная интонация — веселая самоирония, но на струне натянутой». Володин его поддерживает, но тут же предостерегает: «Ироническая форма выражения, но смысл должен быть ясен. Вопросы первые — „Как жить? Ради чего?“ — должны быть слышны, а не проговариваться».

А на столе в это время появились апельсины. То ли их принесли, то ли Смоктуновский достал их из чемоданчика (они у него почти всегда там были, вместо обеда или ужина) — не углядела. Во всяком случае, сейчас он апельсин чистит, и это простейшее приспособление ставит все на место. Как та капля, которая переполняет чашу: искали-искали, пробовали-пробовали, а тут вроде бы отвлеклись — и нужное появилось само. Стихи пошли легко, естественно. Герасимов на эту легкость так же просто и тоже стихами отозвался, а обрадованный Смоктуновский («Смотри-ка, я уж и сам позабыл! А ты помнишь») начал еще одно, которое если и не ставило точку над всем говоренным ранее, но определенную разрядку настроениям Вадима Антоновича так же определенно давало.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже